„Император Александр, – пишет историк Ключевский, – испытал на своей деятельности всю силу исторической закономерности, незримо направляющей дела человеческие“.
Так он выдержал семь военных кампаний и одержал победу над Наполеоном, „похоронил под своими снегами величайшую из армий, какие появлялись в Европе“.
В нем были черты романтического героя. „Приняв власть без охоты к ней и с охлажденным чувством… он вынужден был ходом мировых дел вести одно из самых тревожных царствований в нашей истории“.
Он был встревоженный царь тревожного царствования. Во всех событиях, и в „ребяческих мечтаниях“, и в государственных деяниях, чувствуется личность Александра, его характер, душа и образ мысли.
„Он человек“, – сказал о нем Пушкин. И это лучшее, что можно было о нем сказать».
Все. Здесь конец. Нараспев повторял: «Александровская эпоха». И особенно: «Пушкин». Закончив читать великие стихи, он тихо говорил (словно впервые): «Прекрасно», и потрясал руками над головой, словно поднимал невидимую икону. Словно кричал: «Караул!».
«Когда начинаю лекцию, сам увлекаюсь. Сам начинаю волноваться».
Так, почти каждую среду, по вечерам я начал ездить на Моховую слушать лекции, в окнах Ленинской аудитории (Бабаев не остался в университете ничем – ни аудиторией, ни читальным залом) отражалась люстра каруселью огоньков.
«26 августа произошло Бородинское сражение.
Русские войска продолжали отступать, была сдана Москва, Наполеон въехал в Кремль, но война продолжалась. И теперь она была гораздо дальше от завершения, чем когда-либо прежде. Перед началом Бородинской битвы Наполеон воскликнул: „Вот восходит солнце Аустерлица!“. Но это солнце померкло в огне пылающей Москвы».
«Трактат о капитуляции Парижа был написан на листе почтовой бумаги». «Самую страшную работу люди делают в усталости. Декабристы устали от войны».
«Сверчок – что-то бесконечно печальное в прозвище Пушкина в „Арзамасе“. Словно домовой, непонятно где обитающий».
«Извините, у меня сегодня две идеи. А надо одну».
«В русской литературе очень развита идея бунта, совести и почти нет идеи закона».
«Когда не хватало аргументов, он указывал на сердце и восклицал: „Вот моя эстетика!“»
«Пушкин – это расширяющаяся Вселенная… Пушкин погиб потому, что у него не было одиночества».
«Однажды мы с приятелем решили выбрать в „Евгении Онегине“ ключевую фразу. Он выбрал: „Смиренные не без труда“. Я выбрал – „Тоска безумных сожалений“».
«Жаль, что приходится касаться биографий. Кто я такой, чтоб говорить о Наталье Николаевне?»
«Достоевский всегда был в капкане. Он никогда не был один».
«Романс – гигантская банальность», «и корсетом изнуренные сердца», «Фраза заела не только Рудина. Это про целое поколение». Чехов: «Оскотинеть можно не от идей, а от тона». Писарев: «Мы отважные дровосеки. Когда мы окончим свое дело, мы первыми полетим вниз головами». Аксаков. «Семейные хроники» – «Такие книги появляются тогда, когда из жизни что-то уходит». «Вечерний звон» Бабаев на лекции пел: на русском и на английском – послушайте, звучит.
Все «пройденное» кончалось, когда в особый день он, словно обрывая что-то, говорил: «Сегодня я буду говорить о Пушкине».
Да, когда он «читал», говорил, вернее – пел, на кафедре играл алтарный отблеск, на кафедре, украшенной надписью «Слушать вас никому не интересно», под портретом Ломоносова, шибко смахивающего на Ленина, в играющих тенях угадывалась наша жизнь – кавказские войны, власть среды, общество, покоренное наживой, художник продается сатане или не продается, отчаяние шильонского узника, вышедшего на свободу и пожалевшего о своей темнице. И он так понимал свое дело, русскую литературу, по-старому высоко – «настоящие поэты берут на себя бедствия своего времени». «Литература – крепость. Ворота открыты, а они лезут по приставным лестницам». Эти «они» жили в его речах. Кто «они»? Мне казалось, что никаких «их» нету.
Но Бабаев верил, наверное. И бросал свои, запечатанные в бутылки – река несла их в море-океан. Неужели искренне говорил: «Вы к этому еще вернетесь»? «Я даже завидую вам, что вы будете читать эту книгу впервые» – неужели надеялся, что кто-то бросится читать?
По рукам спустилась записка. В конце лекции, без подписи. «Написано: „Представьтесь, пожалуйста…“ Я состарился в этой аудитории. Ну ладно, забудем, – свернул записку, раз, еще раз. – А листок-то взял какой грязный. Будто от стельки оторвал».