Порой: почему выбрали именно это стихотворение? – народ отчаянно врал, кто попроще врал к правде поближе: «Просто мне короткие нравятся». Бабаеву казалось: выбором стихов поколение говорит о себе, ну так вот – чаще всего с наслаждением долбили: «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ» (Эдуард Григорьевич, к слову сказать, сомневался, что строки эти Лермонтова, как не признавал за Пушкиным «Гаврилиады») или Вяземского о русском языке:
Экзамены мне казались взаимным обманом, приносящим легкое удовлетворение, мертвой церемонией, поработившей экзаменаторов, но мне ни разу до того, как я выбыл из студентов и развлечения ради посидел рядышком с Бабаевым, не приходило в голову – как это мучительно, мучительно, унизительно (для тех, кто слушает и пишет оценку в ведомости и зачетке) – Эдуард Григорьевич после экзаменов валился спать, как после бессонной ночи, он и умер потому, что на экзамене надорвался.
«Мне все время кажется, что я читаю в последний раз. Но потом все это продолжается».
«Усталый шел крутой горою путник…»
«Жуковский был новым типом религиозного поэта. Он слушал, что ему говорил „ангел-утешитель“, полагая, что поэзия для того и существует на земле, чтобы человек помнил о небесах».
«Был некий человек, который тяготился своим крестом. „Господи! – говорил он. – Я согласен нести крест, но какой-нибудь другой, а не этот. Дай мне другой, какой угодно крест: он будет легче моего…“ И Бог услышал его мольбу. И сделал так, как просил его этот человек, пожелавший изменить свою судьбу и выбрать себе крест по собственному разумению. Ибо он и сам не понимал, о чем он просит… Но все исполнилось именно так, как он хотел:
И он стал с увлечением выбирать для себя крест. Возьмет один, попробует другой… Но все было не то и не так.
И вдруг он увидел один простой крест, „им прежде оставленный без внимания“. „Господи! – сказал он. – Позволь мне взять этот крест, он мне по росту и по силам…“
Но это был тот самый крест, который он нес всю жизнь и от которого так хотел избавиться.
Эта баллада столь пронзительна по своему смыслу, что ей нужна была простая по языку форма притчи».
Часто думаю: быстролетно, смертно – годами, пятилетками читал лекции, повторялись темы – что осталось? так, быстро тающие воспоминания о воспоминаниях, и про живого, про него писали как про мертвого: «Почему-то совершенно не запоминалось, как Эдуард Григорьевич входил в аудиторию, как здоровался…», «И сейчас вижу его невысокую сутуловатую фигуру, его непременную трость, его берет, его старомодность – опознавательные знаки особого, скромного изящества…» – но ведь и мы для него умирали, он оставался вечно юным с вечно юными, а нас относила быстрая вода, с ним не оставался никто, «Мне кажется, студенты изменяются, как эпохи… Количество тружеников науки неизменно», да он и сам не ждал учеников: «Переступая порог школы, учитель ждет ученика и идет ему навстречу. Переступая порог университета, студент может увидеть спину своего профессора, который идет своим путем». Слово «спина» объяснило мне, что я пишу.
На втором курсе я по совету-понуканию Шаха снял комнату и навсегда уехал из ДАСа, через три месяца женился на девушке, с ней познакомил Шах. В конторе, где расписывают, нас встретила широкоплечая деваха с лицом выразительным, как батарея парового отопления: «Документы. Ждать там». Вдруг команда: «Идти!». Собрались в кучку. Деваха пробурчала: «Жених слева. Щас заходим. Невеста-жених на край ковра. Гости в первую шеренгу. Сумки убрали. Цветы целый день держали вниз, теперь – вверх. Так, а что, у вас свидетеля нет?» «Есть», – я показал на Шахиджаняна. На лице девахи проявилась мрачная веселость: «Вы? Правда?!». Шах обиженно поднял цветы выше головы, словно пытаясь подрасти.