“Сегодня одна двуногая сволочь произвольно устанавливает одно правило, завтра приходит другой мерзавец и добавляет другое правило, пятое и десятое, и бог весть сколько их еще родится во мгле нацистских, энкавэдистских, роялистских, марксистских, китайских, марсианских мозгов непрошеных благодетелей наших, имя им легион.
Но я хочу жить! Жить, сколько мне отпущено матерью-жизнью, а не двуногими дегенератами. Как вы смеете, какое вы имеете право брать на себя решение вопроса о моей жизни: сколько мне жить, как мне чувствовать, когда мне умирать?
Я хочу жить долго, пока не останется самых следов ваших”.
В самом деле, если жить достаточно долго, то можно видеть, как законы меняются. И пугала перестают пугать. Кажется, страшнее кошки зверя нет, а кошка возьми да и умри. Вот дожились же мы – о чудо! – до того, что за ношение валенок уже не расстреливают. Также после 6 часов выходить на улицу можно. Даже в полночь можно, это не преступление. Более того, хоть и не рекомендуется, но можно опоздать на работу, собирать колоски, а антигерманские-антифашистские настроения не только можно, но похвально иметь.
Но! антисоветских – нельзя. Проживать без прописки – нельзя. Бежать в Австралию очень нельзя. Иметь мнение, что американцы обогнали советских в космосе, – категорически нельзя. Иметь вообще любые взгляды, отличные от взглядов газеты “Правда”, – преступление.
За это преступление генерал Григоренко сегодня медленно умирает в сумасшедшем доме. Андрей Амальрик находится в магаданском концлагере. Судьба тысяч подобных “преступников” угнетает меня…
Но все же искра оптимизма зреет. Как видим, за давностью лет, а главное, за полным исчезновением некоторых законодателей, многие преступления уже не рассматриваются как преступления, приговоры по некоторым полностью аннулированы, как с теми валенками или колосками…
И так, грешным делом, думаешь иногда: а вдруг мы доживем до такого дня и привалит такое невиданное счастье, когда вообще все подобные приговоры… аннулируются?
Беседа 10. Труд писателя там и здесь
13 января 1973 г.
Когда я учился в Москве, в Литературном институте, на Тверском бульваре, там, кроме марксизма, политэкономии или языкознания по Сталину, преподавались несколько дисциплин литературных: теория стиха, теория прозы, труд писателя.
Последний курс – “Труд писателя” – читал проф. Цейтлин, ныне уже покойный, – сухонький, замкнутый старичок, который скрупулезно выбрал, казалось, все, что можно, – не о том, ЧТО писатели всех эпох писали, а КАК чисто технически они это делали.
Один любил держать ноги в тазу с холодной водой, другому требовались гнилые яблоки в ящике стола. Один писал сидя, другой лежа, а третий только стоя. Одни писали по утрам, другие только ночью. Одни ждали вдохновения, к другим оно являлось в процессе работы, а третьи его вообще не признавали. Лекции были разбиты на разделы: “Бытовые условия писателя”, “Стол писателя”, “Влияние местности на работу писателя”. Там было собрано все, за исключением, по-моему, работы писателя в условиях диктатуры – и работы писателя в изгнании. Этого мы не проходили.
Недостающий раздел насчет диктатуры мы, его слушатели (а мы – то были Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, Анатолий Гладилин, Лина Костенко, Юнна Мориц, а также наш сокурсник Владимир Фирсов), вынуждены были постигать каждый в силу своего разумения. У одних, как у Ахмадулиной, Гладилина или Костенко, это кончилось работой в стол, отверженностью, травлей. Другие, как Евтушенко, сперва акробатически лавировали на лезвии ножа, а кончилось чем-то похожим на панельную торговлю собой. Третьи, как Фирсов, не мудрствуя лукаво, стали обыкновенными погромщиками и фашистами.
Мне же, грешному, судьба уготовала перейти к разделу “Работа в изгнании”, который мы тоже не проходили. Сейчас я мог бы пополнить курс профессора Цейтлина большим количеством материала, точного, неожиданного, выстраданного, потому что этот раздел оказался для меня лично самым потрясающим из всего, что вообще было в моей жизни. Кардинальным настолько, что, прибегни я к банальной литературщине, его можно было бы считать не продолжением, а просто началом другой, иной жизни.