Читаем Бабушка полностью

Я запомнил эти стихи, потому что папа записывал вечеринку на магнитофон «Комета» и потом не раз прокручивал запись ради смеха. И еще они с мамой обсуждали потом, во время очередного прослушивания: всё ли было ими сказано правильно?

А пока мой папа подхватывает стихи Олимпиады Васильевны:

— Искусству нужен так Покрасс[6], как леопарду — унитаз!

И хмельно поправляет нашу гостью:

— Не так про Ардова, не так… Искусству нужен Виктор Ардов[7], как унитаз для леопардов!

Мне было все равно, что говорят взрослые про Ардова или Покрасса. Я только смутно понимал, что Ардов и Покрасс — люди большие и заслуженные, раз уж про них читают злые стишки в нашем Егорьевске. Они «вращаются» совсем в других компаниях, среди других людей, и люди эти никогда не будут сидеть за нашим столом. А если Ардов или Покрасс все-таки придут сейчас к нам в гости, то перед ними, по выражению бабушки, все сразу же будут «лебездить».

Именно поэтому и читают сейчас папа, мама и гости такие вот стишки. Это понятно и, в общем, скушно.

Но… Как же так? Ведь совсем недавно, еще вчера, мама и папа смеялись над этой теткой, Олимпиадой Васильевной, когда ее здесь не было, «протаскивали ее», по бабушкиному выражению, ругали ее за длинный мундштук с дымящей сигаретой и еще за что-то. А теперь, когда она здесь, за столом, мама-папа хвалят ее за умение «себя подать» и даже за ее смелость открыто курить в присутствии партийного начальства! И вместе с ней ругают это самое начальство. Значит, мама и папа все время говорят неправду. Почему я должен их слушаться?

Но я знал, что буду слушаться. Я не то, чтобы смирился, просто я не мог представить, что жизнь бывает другой. И я спокойно, скушно принимал как очередное наказание, что мне всю жизнь придется слушаться тех, кто врет. Кто, как говаривала бабушка, «лебездит» перед гостями, а потом, когда они уйдут, их высмеивает и «страмит» (суммарное, как я теперь понимаю, слово из «стыдит» и «срамит»).

Такие-то вот люди и будут всегда моими начальниками, они всю жизнь будут главнее меня. Именно потому, что врут, как папа и мама, а папа и мама — мои самые главные начальники.

И я, сопя сосредоточенно, бездумно и безо всякого смысла долбил по кругляшкам старой — даже по тем временам! — печатной машинки «Москва»: «Миллионы центнеров с гектара». Такая фраза склеилась в моем мозгу на потеху взрослым. Слова были извлечены мной из обрывков «последних известий», слышанных мною по радио. Наверное, «миллионы» и «центнеры с гектара» были из разных сообщений диктора, потому что, как я узнал позже, столько хлеба собрать нельзя даже при самой заоблачной советской урожайности. Просто я печатал очень медленно и не успевал «стенографировать» все подряд…

И еще в то холодное, мокрое лето все повторяли вслед за радио: спасти урожай, гибнет зерно.

— Почему опять — последние известия? — спрашивал я. — Ведь были уже последние. И вот опять. Надоело. Зачем они обманывают, что больше не будут говорить известия, что это в последний раз?

Меня не понимали, а бабушка знай ворчала, кивая в сторону черного, округлого, зашторенного желтой сеточкой радио: «Все лезут и лезут к нам, все лезут и лезут эти американцы проклятые, чего им от нас надо?»

«Сколько-то там центнеров с гектара», «перевыполнение плана по надоям»… Я знал, я чувствовал вранье. Вокруг только и разговоров было, что о мясе, все мечтали купить его и съесть во щах или с картошкой, или с макаронами. Это было привычной, повседневной заботой егорьевцев — ну, кроме законченных алкашей, разумеется. Этим-то было все равно, что есть, им было плевать, что говорят по радио. Они не переживали из-за того, что к нам лезут американцы.

В очередях, чуть пройдет слушок, что кончается какая-нибудь еда, людей в остервенении затаптывали насмерть — я помню эти «нормальные», вовсе не жуткие, а такие привычные для моего детского слуха разговоры у бассейны. «Слыхала? Крахмал выбросили на бугорке, так старуху какую-то насмерть задавили». — «Слыхала. Сколько лет-то ей было? Совсем старая аль как?»

И так деловито, без какого-то, упаси боже, осуждения, возмущения или ужаса об этом говорилось!

— А что такое крахмал, бабушка? — спрашивал я.

— Это чтобы кисель сварить, Санёга, — отвечала бабушка.

Она считала вполне нормальным, что человека убили из-за киселя. Я с тех пор невзлюбил кисель, даже самый вкусный, черничный, и стал гораздо лучше относиться к компоту. Я давился киселем, когда меня заставляли его пить, потому что старуху «задавили насмерть». Вот и я давился. Я представлял, как все разошлись из магазина, когда крахмал кончился, а она осталась лежать там серым тряпичным бугорком, в этом магазине по прозвищу «Бугорок», что в самом конце нашей улицы.

12

А все, между прочим, были сыты, никто не голодал. Бурчали, конечно, что мяса нет, что колбаса Егорьевского мясокомбината похожа по вкусу на мокрую изжеванную газету… И еще ведь постой за ней, за колбасой этой, которая почему-то всегда, с первого дня поступления в магазин, уже была заветренной. «А вот раньше-то…»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже