— Я все видел! — стоял на своем Левка. — Не было гола!
— Иди отсюда, жид пархатый! Мне папа и мама сказали, чтобы с тобой не водиться!
И Левка заплакал и ушел, а я был в растерянности: раз уж взрослые сказали, то, может, и мне с ним водиться не надо?
Я рассказал обо всем бабушке, она хмыкнула:
— Надо же такое придумать, пархатый какой-то… Это родители научили, знамо дело, не сам же мальчик дотумкал. Ты на всякий случай держись подальше от этого Левки и особенно ему ничего про нас не говори. Мало ли что. А маму его я знаю, она медсестра в поликлинике. Хорошая. Уважительная.
А вскорости мы с Моисеевым повстречались в детском садике, в подготовительной группе, и он стал моим единственным другом среди всех тамошних дошколят.
— Господи помилуй! Не может быть!
Бабушка смотрела в окно и крестилась, я подскочил, завопил радостно:
— Папа приехал!
Папа ввалился грузно в нашу избу, присмиревшую было после отъезда родителей и сестренки Кати, принялся разгружать свой объемистый кожаный портфель. Копченая колбаса, копченый язык, копченая рыба. Все копченое, на радость бабушке, потому что в Егорьевске ничего копченого не сыскать.
— Я, Оля, в командировку, на мебельную вашу фабрику, — говорил папа с непривычным каким-то теплом. — Первая моя командировка от «Лесной промышленности», и сразу — к вам!
— Это как же так? — любопытствовала бабушка.
— Да так, сам напросился.
Папа даже не выпил чаю, пошел сразу на фабрику, к директору.
А ближе к вечеру за нашим окном требовательно забибикал какой-то самосвал. Я посмотрел в окно. Из кабины выпростался папа, неловко спрыгнул на обочину, сказал что-то шоферу, и тот стал сдавать задом на тропинку перед нашим домом.
— Батюшки! Это что ж такое! — причитала бабушка.
А потом вместе с папой отворяла тяжеленные, много лет ни разу не потревоженные ворота, они раскрывались со скрежетом и я боялся, что створка рухнет и убьет кого-то, либо папу, либо — бабушку.
Самосвал оглушительно вывалил в проем нежно-розовые, пахнущие свежими опилками, фигурные бруски. Целая гора посреди двора, три зимы топить можно! Это были буковые обрезки с мебельной фабрики. Папа только что договорился с директором и тот отдал нам целую машину отходов производства — за просто так.
— Самые лучшие в мире дрова, лучше дуба, — говорил папа с важным видом — вот, мол, дескать, какой я большой человек, как меня уважает начальство егорьевское.
Самосвал газанул напоследок и уехал, папа ушел в дом, чтобы срочно, пока не забыл, переписать начисто свои каракули, сделанные во время интервью с директором фабрики. А бабушка, не на шутку тревожась, тут же начала перетаскивать буковые обрезки в сарай — охапками, да всё бегом, как обычно, уж по-другому никак нельзя. Ворота наши отворялись вовнутрь двора, закрыть их мешала высоченная буковая куча.
— Скорей-скорей, а то растощут всё за ночь, — приговаривала бабушка.
И никаких чрезмерных опасений тут не было — и впрямь растащили бы, как Бог свят.
… Два десятка лет прожила с того памятного дня в своей избе моя бабушка. Но ни единого разику не истопила она печь этими чудесными буковыми обрезками. Все берегла. «А вдруг обезножу, Сашуля, как тогда? Не смогу дрова собирать, пилить-колоть. Вот тогда и пущу в ход эти поленышки, их всего-то пол-охапки надо, чтобы дом протопить».
Не пригодилось это буковое сокровище, аккуратно уложенное в дровяном сарае.
Бабушка до темна перетаскивала обрезки, а что не успела, то мы вместе перекидали вглубь двора, чтобы затворились ворота.
Это были толстые, мерные буковые чурки, ведь мебель на егорьевской фабрике изготавливалась цельная, массивная. «Нигде в Союзе такой больше не делают», — с гордостью говорили в народе.
И, конечно же, вся эта мебель, по нашему непреложному убеждению, шла в Кремль — до самого что ни на есть распоследнего стульчика. Или не обязательно в Кремль, а вообще — большим начальникам. Короче говоря, в магазине купить ее было никак нельзя, даже не заикайся.
Мы с бабушкой вернулись в дом, она принялась хлопотать «насчет чайку». Папа уже закончил свою работу, он лежал на диване и читал газету, я видел только его голые подошвы.
Уж не знаю, с какой такой стати мне приспичило именно в тот момент задать папе давно интересовавший меня вопрос… Ведь папа знает все-все на свете, он сам мне об этом говорил, когда еще они с мамой и Катей жили вместе с нами у бабушки.
— Папа, а когда ты умрешь? — спросил я, уставясь в его желтые подошвы.
Я слышал от папы, что он не боится смерти, потому что он воевал, и я верил ему: да, мой папа вообще ничего не боится!
Папа отложил газету в сторону, молча стал смотреть в потолок. Я ждал, ждал… Он не говорил ничего. И я ушел в детскую — ковыряться в старом огромном будильнике.
Бабушка подошла ко мне, тихо взяла за руку и сказала:
— Сашуля, ты очень обидел папу. Иди, проси прощения.
Я, конечно, попросил прощения, папа простил и долго объяснял, что людям нельзя задавать такие вопросы. Это их обижает. Особенно — мам и пап. И бабушек, конечно. Я надулся, но больше вопросов не задавал.
Всё он знает, просто говорить не хочет!