«Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составляло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою бабушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наряжалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного подрумянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правильный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщинами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести, ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее, так сказать, сияло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый, особой доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете… Бабушка садилась в карету. Но, Боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка… Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты на удачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян. “Оброк назначен, – отговаривалась она, – по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена! ”Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумительный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый отец Григорий, священник домовой церкви князя Александра Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.
– Грешна я, батюшка, – каялась бабушка, – в том, что покушать люблю…
– И, матушка, ваше высокопревосходительство, – возражал духовник, – в наши-то годы оно и извинительно.
– Еще каюсь, батюшка, – продолжала грешница, – что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.
– Да как же и не бранить-то их, – извинял снова отец Григорий, – они ведь неряхи, пьяницы, негодяи… Нельзя же потакать им в самом деле.
– В картишки люблю поиграть, батюшка.
– Лучше, чем злословить, – довершал отец Григорий.
Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабушки не было.
Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить.