Очевидно, что было потом. Вернадский пытался сделать все, что было в его силах, чтобы спасти своего друга и ученика. Он пишет письма Сталину, военному прокурору Москвы. Но… было уже поздно. Вынесенный приговор был приведен в исполнение в тот же день. Бабушка долго верила, что «10 лет без права переписки» нужно понимать буквально. Она носила передачи в Бутырку, а письма, которые писала каждый день, складывала в чемодан. Они сохранились, все эти письма. Их невыразимо тяжело читать, зная, что человека, к которому они были обращены, уже не было на свете.
«Мой бесконечно любимый, родной, единственный мой друг! Я начинаю эти записки не для того, чтобы в них запечатлеть весь кошмар и ужас, переживаемый нами с тобой. Горе наше, скорбь и тоска друг по другу так велики, что словами этого не передать. Я взялась за эти записи, чтобы в них отразилось другое, чтобы тогда, когда мы встретимся, а я верю, верю всем существом своим, верю так же сильно, как тогда, когда отдала тебе свое сердце, я знаю, мы будем вместе снова, и я хочу, чтобы ты тогда прочел все о доченьке, о нашей жизни с ней, о тех днях, которые уже ушли и уходят… Ради доченьки и ради тебя, мой любимый, она не увидит ни одной слезы на моих глазах. Я точно в броне какой-то: страдания, которые принесла нам эта ужасная разлука, где-то очень глубоко, я боюсь дотронуться до этого места и весь день в заботе о доченьке бережно обхожу эту нашу рану. Ночью мне тяжело: тревога за тебя, беспокойство за все, тоска, безумная тоска по тебе – ужасна. Мой любимый, родной мой, я не смогла здесь писать только о доченьке. Это будут, очевидно, записи о всем, с чем душа к тебе рвется».
Среди писем – детские рисунки, и засушенные листики, и странички с расплывшимися чернилами. «Вот и еще один год прошел без тебя, любимый…»; «Скоро 7 лет, как я не вижу тебя!..»; «Война близится к концу, и, может быть, тогда…»
Осенью 1944 года бабушка делает запись в своем дневнике: «Казалось, что все страдания, которые мне суждено было пережить, уже исчерпаны, все тюрьмы исхожены… В первые дни войны была снова надежда, может быть, Вениаминушка мой будет работать для фронта, ведь все, что он делал, исследовал, добывал, – все было для нашей страны. Но вот уже четвертый год этой страшной войны! Где он теперь, где? Этот неотступный вопрос со мной всюду, всегда, везде… Надо решиться пойти к этому властителю всех лагерей генералу Наседкину. Неужели он не скажет после всего того, что я сделала для его маленькой глухонемой дочери?.. Вот и рухнула самая большая надежда моя! С надеждой я шла к нему. С надеждой я пожала ему руку. Мне показалась даже его первая фраза – “Я Вас очень внимательно слушаю, Наталия Александровна” – обнадеживающей. “Просьба моя небольшая, я прошу сказать мне, жив ли мой муж, если да, то, может быть, Вы разрешите ему написать, что я и дочь его живы”. Он молча, долго, с какой-то странной улыбкой смотрел на меня. И вдруг я услыхала слова, не имевшие к моей просьбе никакого отношения: “Я ведь давно любуюсь вами, с тех пор, когда вы с вашей дочкой были у нас на елке. Зачем Вам все это надо знать? Вы свободны, молоды, хороши”. Я встала, чувствуя, что надо скорее уйти. “Не надо уходить, – спокойно продолжал он. – Вот вам мое предложение: завтра я еду на Кавказ, едемте со мной, это будет и отдых для Вас, а там я что-либо узнаю”. Он подошел совсем близко, но уже без улыбки, схватил крепко мою руку. С какой силой я выдернула ее! Почти не помню, как я очутилась у двери, открыла ее и тут только поняла весь ужас происшедшего. Меня сейчас арестуют! Эта мысль мелькнула одновременно с другой – Аленушка! Чувствуя, что силы меня скоро покинут, я прислонилась на секунду к стене в коридоре. Потом, собрав все силы, стала спускаться с громадной мраморной лестницы. Сейчас меня остановят… нет! прошла последнего часового, вот и улица! Улица Кирова. Я, почти не понимая, что делаю, пошла куда глаза глядят… Началась другая жизнь, без надежды на встречу. На другой день я узнала от одной женщины в справочной прокуратуры, что значит «без права переписки с конфискацией имущества», – это самое страшное извещение – папочки нашего уже нет в живых. А жить надо, какая она тяжелая, жизнь…»
Однако я нахожу письма, датированные и 45-м, и 46-м годом. Она по-прежнему ему пишет и по-прежнему не решается все рассказать дочке.