Забегали Вячик и Настя. Я им улыбался, но разговаривал слабо. Мне в комнату перетащили телевизор, но я смотрел его редко. А новостей совсем не смотрел.
По ночам я чувствовал разлад души и тела. Своего тощего тела и души, уставшей от этого звука: «Оз-зм-м…» Разлад заключался в том, что душа как бы отделялась и смотрела на меня, на дремлющего, со стороны. Это было не страшно, даже интересно. Но и грустно тоже.
А еще я размышлял о многоразности вещей и явлений. О том, например, что наш телевизор в другом мире это живая серая кошка с котятами, а еще в одном — заброшенная крепость с поржавевшими пушками.
О Мите и обо всем таком я старался не думать. Но помнил.
А однажды с Вячиком пришел… Гошка Стебельков! И Николка с ним. Я повеселел:
— Арбуз! Привет!.. Ой… — Он ведь не знал, что мне известно его прозвище.
Но он был добрый, не обиделся:
— Ясно, что Арбуз, все так зовут… Меня к тебе вот этот артист заставил пойти. «Хочу, — говорит, — к тому, кто меня на велосипеде вез…»
Николка сидел на табурете и качал ногами. Я спросил:
— Забор — это поезд? Так же, как раньше?
— Да. Только забор будто стоит. А поезд мчится.
— Николка, садись ближе.
Он сел на постель. От него опять пахло сухой травой. Мы молчали и понимали друг друга.
— С театром-то как? — спросил я Арбуза.
— Таскаю его на репетиции. Через день…
— Мы тоже иногда заглядываем к Демиду, — сказал Вячик. — Я… и Настя. Ты как поправишься, приходи тоже.
ТИК-ТАК
В те дни, когда я болел, на улице было холодно и промозгло. Деревья совсем облетели, сыпала морось. Я смотрел в серое окно, и мне хотелось лета. Зеленого и беззаботного, как в лагере «Богатырская застава».
Но вместо лета пришла, конечно, зима. В осенние каникулы выпал снег. И весь Стекловск при взгляде из окна стал похож на новогоднюю открытку. Это было, разумеется, не в пример лучше осени. Правда, Вячик часто ныл, жаловался на холод…
Жизнь шла обыкновенно. Включишь телевизор — там пальба, взрывы и кандидаты в депутаты, которые поливают друг друга, а от себя обещают народу райскую жизнь. Впрочем, народ назывался уже не «народ», а «электорат». (Отец сказал, что так ему и надо.) А мы, школьники, назывались уже не «ребята», не «подростки», а «тинейджеры». Вот так! Бабушку от этих слов просто коробило.
Андрей Андреич на уроках физкультуры бодро командовал:
— Тинейджеры! В обход по залу шагом марш! Вы должны расти бодрой и сильной сменой нашему славному электорату!.. Птахин! Если мы на данном уроке не придем с тобой к консенсусу, твой рейтинг в моих глазах упадет окончательно…
Отец, когда слушал предвыборные выступления, морщился, как от боли в желудке.
— Ну, до чего неизобретательно врут…
А про одного политика сказал:
— И этот туда же… Посмотрите, у него никаких мыслей, только инстинкты. Питекантруп.
— Питека́нтроп, — поправила мама.
— Питекантро́п… — И отец вдруг по-мальчишечьи хихикнул:
— Максим! Здесь же ребенок! — возмутилась мама.
— Я не же-ребенок, а тинейджер… Папа, ты мне потом скажи это еще раз. Я завтра в школе ребятам…
С отцом у нас было как-то неровно. То все в порядке, то опять поругаемся и надуемся. Причем всегда из-за каких-то мелочей, необъяснимо. То вдруг он вспылит, то меня обида возьмет. Мама говорила:
— Ну-ка разойдитесь по разным комнатам. Хуже маленьких…
А дни бежали быстро-быстро. Потому что короткие. Уроки, уроки… В свободное время мы катались на лыжах или на листах фанеры с наклонного берега Стеклянки у дома Стебельковых. Мы — это Арбуз, Настя, Вячик и я. И Николка часто был с нами. А иногда и другие ребята — знакомые и полузнакомые.
Бывало, так обледенеем, что куртка и штаны звенят, как латы.
Потом шли мы домой к Арбузу — оттаивать. Гошкина мама давала нам по кружке горячего чая.
В комнате Стебелькова-старшего всегда горела яркая лампа. А сам Дмитрий Алексеевич сидел у окна с деревяшками и ловко орудовал стамесками и резцами. Впрочем, случалось, что лежал на диване и похрапывал. Это, если удачно продаст товар и отметит такое дело.
Перед Новым годом он подарил всем нам по маленькому деревянному гному.
Бывали мы и в театре Демида. Там нас принимали как своих.
Демид по образованию был никакой не режиссер, а математик. Раньше преподавал в институте. У него даже и лицо-то было «математическое» — треугольник с двумя нолями. Верхняя часть треугольника — плоская, как сковородка, лысина. Боковые стороны — щеки, которые сходились к бородке-клинышку. А ноли — круглые очки. Он никогда не унывал, хотя на треугольном лице порой и появлялась озабоченность.
Дело в том, что театр был неофициальный. Зарегистрировали его вовсе не как «храм искусства», а как предприятие по переплетному делу. Иначе трудно было почему-то отстоять это помещение. Ну, и были у Демида всякие постоянные хлопоты с районными властями, с налоговой инспекцией, с теми, кто не прочь был оттяпать это здание у театра.