Мы поискали, но остатков чудовища не нашли (наверно, оно всё же сорвалось с цепи и убежало обратно в океан). Зато мы вышли на лужайку, где росли огромные, величиной с тарелку, мухоморы. А среди мухоморов лежал обитый полуоторванными полосками жести сундук с отвалившейся крышкой. В сундуке мы обнаружили большущий пятак с разлапистым двуглавым орлом и старинным годом чеканки: 1811. Поразглядывали, повзвешивали в ладонях и решили, что находка принадлежит Диму — он первый заметил пятак в щели среди досок. Но Дим покачал головой и отдал тяжёлую монету Николке. Тот засиял от счастья. Наверно, пятак был «не только пятак»…
А ещё через день мы увидели недалеко от обочины приземистый одноэтажный дом. С пробоинами в оконных стёклах, с обвалившейся от кирпичных стен штукатуркой.
Вокруг стоял нетронутый великанский репейник.
Мы, конечно, проникли в загадочное строение.
Внутри был мусор, поломанные стулья и табуретки. И кадка с окаменелой землёй и засохшим фикусом. Болтались оборванные электропровода.
Посреди самой большой комнаты стоял рояль. Совершенно не годный для игры. Половины клавиш не было, струны внутри полопались.
— Наверно, здесь был какой-то клуб, — шёпотом сказал Ивка.
Похоже, что так. В углу комнаты кучей лежали обшарпанные домры, балалайки, гитары.
— Ой, смотрите… — тихонько удивился Арунас. И осторожно вытащил из-под этой музыкальной мелочи виолончель. — Она, кажется, целая.
Да, инструмент выглядел исправным и даже не очень обшарпанным.
Арунас, смущённо посапывая, сел на кривой табурет, поставил виолончель перед собой. Охватил её изжаленными ногами, положил гриф на плечо, прижался к нему щекой. По-моему, он сидел в позе заправского музыканта. Прямо как Брандуков на нашей фотографии.
— Ещё бы смычок… — сказал я.
— Зачем? Я же всё равно не умею играть. — Арунас прижался к виолончели покрепче. Сам весь коричневый, он слился с большущим коричневым инструментом в одно существо. Мы притихли.
Арунас долго так сидел, трогал согнутым пальцем струны (они тихо отзывались), поглаживал выпуклый лакированный бок.
Нам неловко было торопить Арунаса.
Арбуз наконец сказал:
— Давайте заберём эту вещь с собой. Она же ничья. Демид раздобудет смычок…
Арунас покачал головой:
— Не надо… Её дом здесь.
— Хороший дом, — сказал Ивка.
Дом и правда был хороший. Заброшенный, разорённый, но… какой-то добрый. Пахло здесь не плесенью, не грязью, а сухим деревом, клеем и красками — похоже на то, как в театре Демида.
Наконец Арунас расстался с виолончелью. Осторожно поставил её в пустой угол.
— Мы ведь ещё придём сюда?
— Конечно! Завтра же! — понимающе сказал наш водитель Динь-Дим.
Ивка виновато огорчился:
— Завтра я не смогу. Мама и Соня приезжают, надо встречать…
— Ну, тогда послезавтра, — решил Дим. — Или потом… Лета впереди ещё много.
Когда шли от рощи по берегу Стеклянки, Арунас мне шепнул:
— Спроси Ивку, можно я тоже пойду… встречать маму… — Он смотрел вбок (вернее, чуть ли не назад, через плечо), шевелил кулаками в тесных карманах шортиков и колюче растопыривал локти. И до меня дошло. Ну, такое жуткое понимание, будто холодная вода подступила к горлу: Боже мой, мы же совсем бестолковые! Бегаем вместе, болтаем, дурачимся и почти не помним, какое горе носит Арунас в себе. Оно же никуда не девалось, это горе. Он же не
Арунас никогда не говорил о родителях. Только однажды горько признался: «Если говорить по правде, я отца меньше любил, чем маму. Он меня часто ремнём лупил. Подсчитает, сколько раз я за неделю виноватый был, а потом приступает… И мама его боялась… Но не в этом дело, а в том, что он променял нас с мамой на автомат…» Это он не нам сказал, а Геннадию Марковичу. А тот уж Ивке и мне, по секрету…
И вот сейчас Арунас сказал: «Можно я тоже пойду встречать маму?» Не «Ивкину маму», а просто… Ну, ясно же: ему хотелось хоть чуточку коснуться жизни, в которой есть настоящая, живая мама…
Пока я это переваривал (будто колючий клубок глотал), Ивка сказал обрадованно:
— Пойдём, конечно! — Он не стал скрывать, что слышал шёпот Арунаса. И в ответе его звучала ясная правда: будет хорошо, если пойдём на вокзал вместе.
…Поезд пришёл без опоздания (редкий в наши дни случай). Соня прыгнула на перрон впереди матери, опустила на асфальт большую сумку, коротко обняла Ивку. Потом глянула на меня и серьёзно так протянула ручонку:
— Здравствуй, Саша.
— Здравствуй… — Я вдруг увидел, что Соня красивая. Наверно, странно так говорить про девочку, которой нет восьми, но она была теперь по-настоящему красивая. Большеглазая, тоненькая, чуть печальная. Прямо как Золушка на королевском балу, хотя вовсе не в сверкающем наряде, а в жёлтом, с рисунком из листьев, платьице и в сандалиях на босу ногу. Раньше-то я смотрел на неё как на кроху, а теперь она сделалась повзрослевшей… Жаль, что не настолько, чтобы стать моей одноклассницей. Вот тогда бы я в неё влюбился трепетно и беззаветно.
Не то что в Пшеницыну.