- Не едим, не пьем, сумерничаем, - сообщила Настя, проводя меня в горницу. - Звезду ждем. Садись с нами. Сбочку. Я - в середочку, промежду вас. Так-то теплее. Шошка-то уж напробовался и баранины и телятины. Шерстобиты - они без поста живут. Садись, - еще раз пригласила Настя, - да обоими, пока не поздно. Утресь, может, Двоедановы приедут. Шошка-то уж всласть наревелся. Всю кофту мне горючими слезами просолонил.
Я подсел на сундук вместе с Настей и Шошей у горячо натопленной печи. Подсел и спросил:
- Зачем ты так, Настя? Если не любишь его, так хоть не тирань...
- А кого мне тиранить, если не его, - ответила Настя. - Увезут вот к Двоедановым, тогда уж поздно будет. Сама в тиранство попаду... У меня, может, и остается только два дня жизни.
Шоша громко вздохнул. На это Настя громко расхохоталась.
- Да не вздыхай ты, не вздыхай... Неужто я брошу тебя? С собой возьму. В мешок покладу вместе со струной. Как затоскую, выну тебя из мешка да велю тебе потуже струну натянуть, да попеть, поиграть, пожалеть меня, бедную. Так и проживем, промаемся - я за Косой Саженью замужем, а ты в мешке.
- Глупости это все, Настя... Смешки, - тихо сказал Шоша.
- А что поделаешь, коли умностей нет? Я ведь девка. Мне думать не дадено. Ты думай...
- А я как думать могу?.. Не свезешь же тебя в нашу Калужскую...
А Настя ему:
- Да зачем же так далеко? Овин-то ближе. Сгреб бы в охапку, когда мать спит, да и была такова... А там бы видно было...
- Нехорошо так, Настя, - оговорил ее Шоша. - Зачем такие слова?
- А какие тебе надо слова? Не ворковать же, как ты, когда волки пасть разевают... Ам! И нет меня! - крикнула Настя так, что Шоша вздрогнул и этим вызвал новый раскатистый смех Насти.
Тут я вмешался опять:
- В самом деле нескладно, Настенька, как-то это все. Очень нескладно.
А она на это:
- Да уж какой там склад! Горе чистое! Девка у него на шее висит, нянчится с ним, как с малым дитем, а он как солома на ветру... Не выкрадать же мне его сонным да не умыкать за тридевять земель. Еще проснуться может да, чего доброго, рев подымет... Недаром у него имя-то даже девичье - Шоша! Так меня маленькую мать звала. То ли дело... Семен! Кузьма! Сидор! Даже моей Косой Версте настоящее мужичье имя дадено - Трофим!
Я слушал и не понимал, чего ради так разговаривает с Шошей Настя, откуда в ее речи, всегда такой мягкой, приветливой, даже напевной, появилась развязность видавшей виды солдатки... И почему она так разговаривала только с Шошей? Что это? Желание посмеяться над тихим парнем, самородным песельником, любящим ее возвышенно, нежно и, может быть, давно, с той памятной зимы, когда он, рано осиротевший, появился впервые у Мокшаровых совсем мальчиком? Может быть, он поверил тогда Степаниде, которая подвела к нему худенькую девочку Настю и сказала: "Вот тебе, шерстобит, невеста. Будешь с ней шерсть бить, воду пить, горе мыкать..."
Эти слова отлично помнил и пересказывал мне Шоша. Он вспоминал, как дед, не утруждая его работой, - давал вволю поиграть в нехитрые игры деревенских детей.
- Маленькая Настя была тогда матерью, - рассказывал мне Шоша, - а я, уж большой, годов двенадцати, был ее сыном. Она то и дело уезжала на базар и запирала меня одного под столом. "Сиди, Шоша, жди меня. Кошку молочком напои, двери не открывай. Огня не задувай. Приеду с базара - гостинцев привезу. Леденцов, пряников..." И я ждал ее под столом. Потом она приезжала. Начинала расспрашивать, не приходил ли кто, не задувал ли я огня, напоил ли кошку молоком. А я говорил ей: "Все сделал, мамонька, как ты наказывала". Тогда она принималась меня угощать. Целовать, миловать, спать укладывать: "Баю-баюшки-баю, Шоше песенку спою. Спи, глазок, спи, другой. Спи, мой голубь дорогой". И я клал голову на Настины колени. Тогда я страсть как любил эту игру в "мать и сына". Потому что у меня почти что не было матери. Я не помню ее...
Зная все это, я спрашиваю себя: "А может быть, Настя хочет разбудить в Шоше ту большую любовь, от которой обезумеет не только она, Настя, но и остолбенеет Мокшариха? Ведь недаром же Настя восторгалась, как Степан, муж старшей сестры, ревновал ее до безумия. До разгрома посуды, до битья стекол. А она, без края любя его, подзадоривала: "Лучше удавлюся, да мужику не покорюся. Люби, какая я есть, песельница да плясунья!" И пойдет, пойдет плясать-наговаривать:
Эх, мил, мой мил,
Ревновал, любил.
Все горшки прибил,
А меня - забыл...
Не бил, не честил,
На божничку посадил,
Низко кланялся,
Горько каялся.
На божничке я сижу
И на милого гляжу:
- Молись на жену
Свою сужену...
А не то я соскочу,
Наповал защекочу,
Замилую, зацелую
Ненаглядного...
"Может быть, младшая сестра, - думал я, - походит чем-то на старшую и хочет вызвать ревность Шоши?"
Нелепо на самом деле было предполагать, будто Трофим Косая Верста, кривобокий, тонкий и длинный, урожденный, как говорит молва, из пятна в пятно в старого урядника, мог нравиться Насте. Неужели она могла быть безразлична к приезду Двоедановых? О чем думала она? На что надеялась эта далеко не легкомысленная девушка?