Они были советскими людьми, общались с советскими людьми и думали, что всё иное, чуждое, несоветское на территории СССР есть ошибка, которую просто нужно исправить — убеждением или насилием. В плакатах и фильмах, газетах и телевизионных передачах они искренне обращались к советскому человеку, которого видели таким, каким были они сами — средних лет, трезвому, аккуратно одетому, бритому, с честным лицом и партийным билетом у сердца (или комсомольским значком на рабочей спецовке), интересующемуся итогами очередного пленума и намеренному обсудить их на комсомольском или партийном собрании.
По их мемуарам или первым ответам на вопросы в интервью можно предположить: они всерьез полагали, что такие люди действительно существуют за пределами зданий партийных и комсомольских комитетов, в которых проходила вся их жизнь на протяжении десятилетий, и за пределами того круга руководителей и экспертов, с которыми они привыкли общаться как с представителями «народа».
Но если пойти подальше и начать «царапать» их внешне незамутненное ощущение полной «советскости» советского общества вопросами о соответствии мифов — реалиям, довольно быстро в их раздраженных и отрывистых ответах, грозящих преждевременным окончанием интервью, выясняется нечто иное[47]
. У значительной части из них — и тех, кто с опытом региональной партийной работы и тех, кто пришёл из московской интеллигенции, — имелось твердое чувство, что где‑то внизу что‑то всерьёз было «не так». Никак не соответствовало тому, что они сами официально утверждали. Но это была не их, высокопоставленных партийных чиновников, забота. Разбираться с проблемами должны были те, кому это положено — сотрудники низовых структур (и партийных, и государственных), КГБ или милиция. Но не они, которые должны были задавать стандарты: как должно быть правильно — и контролировать их исполнение.Был ли таковым и Алексей Козловский, который по своему интеллектуальному уровню и заслугам в сфере книгоиздания выделялся на фоне других сотрудников отдела?
Да, во многом был. Перенятая у отца суровая маска «служения государству» оказалась очень выигрышной для построения карьеры и отстранения от интеллектуального, артистического и потому потенциально опасного мира матери. Он отказался участвовать в контактах с заграничными родственниками, которые поддерживали сначала его бабушка, потом мать. Это было несомненно опасно для карьеры. Тем более что, как я выяснил независимо от него, его двоюродные братья от его дяди, бывшего репрессированного инженера, сдавшегося в плен вермахту во время Второй мировой войны и переселившегося по её окончании в Аргентину, были активными антикоммунистами. Один из них публиковался в монархической газете «Наша страна» (активно используя цитаты из русских поэтов Серебряного века), другой был старостой прихода РПЦЗ в Мюнхене.
Очевидный логический разрыв между «несоветским» семейным и отчасти университетским интеллектуальным прошлым и успешной карьерой Козловский компенсировал (во всяком случае в интервью) когда иронией, а чаще скепсисом и гиперболизированными уничижительными характеристиками в отношении практически всех упоминаемых им персонажей и текстов. Исключение из тотальной критики делалось им лишь для своих старших родственников и части их знакомых; узкого круга литераторов Серебряного века, публикацией которых он занимался; некоторых бывших коллег по идеологической работе и специалистов‑литературоведов, с которыми он был лично знаком.
Был ли Козловский таким единственным в отделе? Разумеется, нет. Его единомышленник и начальник Владимир Севрук был сыном заметного белорусского литератора, пережившего репрессии. Сам Севрук в 1955 году, сразу после окончания факультета журналистики Белорусского университета, приехал в Магадан, где был не только секретарем областного комитета комсомола, но и основателем газеты «Магаданский комсомолец». То есть, как и Козловский, знал и о репрессиях, и о том, как выглядит хорошая литература, вполне достаточно.
Предшественник Козловского на посту заведующего сектором журналов, Наиль Биккенин, был не только внучатым племянником депутата Государственной думы, но и сыном рафинированных казанских интеллектуалов, выходцев из семей муллы и крупного зерноторговца. Его отец уже после войны подвергался преследованиям — за попытку в начале 1930‑х годов отстоять сохранение арабского алфавита для татарского языка. Биккенин настойчиво утверждал в своих воспоминаниях, что «не хотел бы спекулировать» на теме репрессий против родственников — некоторые из которых были уничтожены советской властью ещё в ходе Гражданской войны, а другие отсидели в период репрессий. И предельно уничижительно отзывался о тех, кто, по его мнению, такими «спекуляциями» занимался[48]
.