Вероятно, другой на его месте и добрел бы до дому. Надо было для этого иной раз ловко схорониться под кустом, или запасть в траве, или залечь невидимкой под грудой валежника, в развале бурелома. Но Старынчук не умел этого. Уж слишком был он велик ростом, широк в плечах и неповоротлив, чтобы при надобности белкой вспрыгнуть на дерево или змеей заползти под колоду. Не для него, долговязого, было такое дело! Долго бродил он, голодный и робкий, далеко обходя деревни и обегая встречных людей. Летом его поймали и доставили в полк.
Начальство присудило бегуна к наказанию: двести ударов шпицрутенами должны были до мяса и костей распороть его спину. Назначен был уже день, когда надлежало ему пройтись вдоль зеленой улицы. Но случилось так, что в этот самый день армия двинулась в поход. Наказание отложили. Да так и дотянулась эта несчастная история до сегодняшнего дня. Между тем за последнее время новые чудесные превращения совершались в Старынчуке. И не по наружности только. Словно кто вынул из него прежнюю тоску по дому, родной хате, отцу и матери, чернобровой Доне. Вынул и подменил яростной злобой и жестокой ненавистью к тем, кто заслонил все это собой, — к французам. Рядом с этим жгучим чувством жило еще и другое — горькое сознание запоздалой ненужности предстоящего наказания, позора и боли, которыми оно грозило ему. Уж теперь Старынчук не убежал бы! Вместе со своим полком теперь он стоял бы на месте до последнего вздоха, лишь бы выручить далекий дом отца из-под власти, спасти Доню от глумления иноземных врагов.
Старынчук превратился в славного гренадера. И хотя сам он не понимал, что с ним случилось, а еще менее мог бы рассказать об этом, но опытный и зоркий Брезгун опять-таки знал, что это такое. Он не шутя считал теперь Старынчука надежнейшим солдатом своей роты. Ошибки в том не было. Неизвестно, что именно вывело бывшего бегуна из его обычного состояния унылой и молчаливой задумчивости — выпитое вино, речь старого фельдфебеля, насмешки Трегуляева или все это вместе, но только он неожиданно выпрямился и шагнул вперед.
— Ах, хвала пану богу, коли пан фитьфебель еще даст шаговку, подинькую…[46]
Он хотел было добавить: «Мне бы их под руку, нежитей хранцев! Я бы им бид сотцо с горою накуражил!»[47]
. Но от волнения слова эти застряли у него где-то внутри. Зато огромный свинцовый кулачище с такой бешеной силой разрезал воздух, что палатка качнулась на сторону и погас огонь в фонаре…Глава семнадцатая
Сначала голос Полчанинова дрожал и ломался. А потом зазвучал громко и звонко.
— «Серенькая лошадка моя, — читал он, — стоит всего сто рублей, но вынослива и умна необычайно. Заботиться о том, чтобы она была сыта, — у меня нет на то времени. И что же? Я делаю просто. Слезаю с нее и пускаю на волю. Тогда она или щиплет траву, или забирается в какой-нибудь сарай с сеном, или, наконец, пристает к кавалерии, где солдаты по привычному им животнолюбию отсыпают ей овса. Но при всех этих проделках никогда не упускает она из виду меня, своего хозяина. И стоит кому помыслить, чтобы увести ее, как она принимается отчаянно ржать и бить копытами, давая мне знать об опасности… Надобно сесть на нее — она, бросив корм, подбегает и останавливается как вкопанная. Спрыгну с седла, уйду за калитку или в избу ложится у входа, как верная собака, да еще так осторожно ляжет, чтобы и седло не помялось и стремя не угодило под бок. Выйду — она уже вскочила и отряхивается. Неутомимость любезной лошади моей известна всей дивизии. Да и в главной армейской квартире — тоже. Гренадеры издали узнают меня по коню, и лица их оживляются: встреча со мной означает скорый привал. А сегодня Сестрица доставила мне несколько минут невыразимого счастья. Я скакал по лагерю с поручением начальника дивизии, когда нос к носу налетел на князя Багратиона. Дух занялся во мне от радости при виде чудного моего героя. Не помню, как отдал я ему честь, но явственно помню знак его, ко мне обращенный. Князь приказл остановиться и подъехать. Я исполнил, сам себя не помня.
— Конек твой некрасив, — сказал он, улыбаясь так ласково, как лишь один и умеет, — но добр очень.
— Так точно, — отвечал я первое, что на язык пришло, — так точно, ваше сиятельство!
— Вижу, ты день и ночь на нем, душа… По нему и узнаю тебя…
Боже! Багратион заметил и узнает меня… За что же, за что такое счастье?!»