Этот бой, который ничего не мог изменить в судьбе Смоленска, был нужен Первой армии, чтобы спокойно выйти по левому берегу Днепра в гору, за петербургский шлагбаум, и оттуда спуститься на равнину. Армия уходила медленно. Впотьмах слышались голоса и брань офицеров, которым никак не удавалось правильно построить колонны. Полчанинов носился в этой суматохе на своей Сестрице, тоже кричал и тоже бранился, приказывая пехоте не разбивать рядов, ездовым при орудиях тянуть дружно и ровно… Вдруг бесконечная вереница бричек и тарантасов, доверху заваленных военным добром, скрипучих крестьянских телег и какого-то пешего народа с котомками и мешками загородила гренадерам путь. Бабы сидели на телегах, унимая вопли грудных ребят. Мужики, опустив головы, шагали обок с худыми лошаденками. У Полчанинова опустились руки и пропал голос. Это были беженцы из Смоленска и пригородных сел. Обычно войска бывают нетерпеливы в подобных случаях, — не любят они, когда на трудном марше их возникают препятствия. Но на этот раз было иначе. Никто не приказывал солдатам, никто не учил их: ряды сами раздвигались, пропуская обозы. Даже артиллерия с грохотом принимала в стороны, и орудийная прислуга пособляла мужикам выпроваживать с дороги застрявшие на ней тяжелые телеги. Армия уважала народное несчастье!
— Всю Россию с места согнал! — говорил Трегуляев. — Вишь, чего достиг! Да уж известно: сел червяк на вилок — всей капусте пропасть! И-и-их, лихо его задави!
— Шутку, братец, шути, а людей не мути! — пробовал его урезонить фельдфебель.
Однако голос Ивана Иваныча звучал и нестрого и неубедительно. Его душа тоже возмущалась происходившим. Да Трегуляев и не шутил вовсе. Старынчук слушал все это и мотал на ус…
За Смоленском открывалась Россия — широкое раздолье чернозема, безбрежное море золотых полей, испещренных коричневыми пятнами пара, березовое мелколесье на горизонте да двойные линии истерзанных зимними бурями ракит вдоль большаков. Было жарко, ветрено и пыльно. Жажда мучила людей и лошадей. Кони яростно тянулись горячими мордами к воде встречных ручьев, но пить с удилами во рту невозможно, и они приходили в бешенство. Солдаты засовывали кивера под мышки, а головы покрывали платками и листьями. От пыльных вихрей и бивачного дыма у многих покраснели и начинали слезиться глаза.
Войска были ужасно утомлены. Под резкие высвисты флейт пехота засыпала на ходу, — люди валились, задевая друг друга, целыми десятками. Кавалерия спала, сидя на конях. И все это — не столько от длинных переходов, сколько от беспрестанных остановок, неизбежных при движении большого числа войск по одной дороге. Солдаты поистрепались. Вместо форменных панталон то и дело встречались разноцветные, кое-как залатанные и бог весть где добытые штаны. Портупей давно уже никто не белил, и оттого сделались они желто-бурыми. Впрочем, на это не обращалось внимания. Следили только за исправностью ружей, — следили все, от генерала до последнего фурлейта[77]
. Позади армии тянулись тысячи сухарных фур и лазаретных повозок.Гул орудий вблизи поднимает дух, а издали наводит уныние. Настроение войск было самое грустное. Солдаты подходили к верстовым столбам, расставленным у дорог, и читали вслух:
— «От Москвы триста десять верст».
Цифры подхватывались, бежали по рядам и через несколько минут разносились по полкам, дивизиям и корпусам Дорогобуж, Вязьма — исконно русские названия эти хватали за сердце.
— Вязьма-городок — Москвы уголок!
Не было ни одной роты, ни одного эскадрона, где с серых от пыли, сухих от зноя и усталости солдатских губ не срывались бы грозные в смутном значении своем фразы:
— Русаки-то — не раки, задом пятиться не любят! Ой, неладно затеял «он»!..
Привал! Вмиг отвязаны котлы, и кашевары бегут за водой. У кухонь уже режут скот на говядину. Солдаты разбирают сараи, заборы и клуни, — без жердей, соломы и дров плох бивак. Из жердей, переплетенных соломой, вырастают козлы. В кавалерии разбиваются коновязи.
Лошадей не расседлывают, — только отпускают подпруги, отстегивают, мундштуки да вешают через головы торбы с сеном. Получаса не прошло — и бивак готов! Люди сидят вокруг огней, жуют и толкуют. Но о чем бы ни зашла солдатская речь, она неизменно сходит на «него».
— Эх, горе луково! — воскликнул Трегуляев. — Дело-то какое! Живот постелил, спиной накрылся, в головы кулак, а под бок и так. Коли высоко два пальца спусти. Слышь, Влас? Учись, братец! Что ж, Иван Иваныч, только нам теперь и осталось ходу, что с моста да в воду?
Брезгун развел усы. Он понимал, куда клонит Максимыч, и ответил по существу:
— Откуда знать? Может, у «него» от ума это идет? Аль замыслил что? По уму у «него» нехватки нет…
— Ум, Иван Иваныч, разумом крепок. А где же разум, когда Влас «его» на кусочки разнесть охоч! И всех до того довел. С хвоста идет начало, — стало быть, голова — мочало. Горбатого к стене не приставишь. Взялась за Расею нежить окаянная. Верно сказывали деды: не выкормя, не выпоя, ворога не узнаешь. Выслужили себе главнокомандующего!