— Горлышко я вытер.
— Брр, — не в силах совладать с собой, содрогается Конфетка.
— Вот и правильно, шлюшка, — ухмыляется Полковник. — Не суй в рот всякую дрянь.
Она издает резкий досадливый стон, почти такой же, какой использует, изображая плотские восторги, в постели, и крепко притискивает руки к груди. Плотно сжав губы, чтобы приглушить дробный стук зубов, они досчитывает до двадцати, затем, так и не сумев успокоиться, принимается считать месяцы года. С Уильямом Рэкхэмом она познакомилась в ноябре; сейчас апрель, она — его любовница, у нее есть дом и деньги, которых хватает, чтобы покупать все, что ей захочется. Апрель, май, июнь…
Почему его нет рядом с ней, здесь, в карете? Ничего она покупать не хочет, только одно — вечную страсть Уильяма к ней…
Полковник Лик, грубое олицетворение всех звуков и запахов Сент-Джайлса, начинает громко храпеть. Она не должна возвратиться туда, нет, никогда. Но что, если Уильям устанет от нее? Всего несколько дней назад он приехал к ней (после трехдневного перерыва) и соитие их было таким скороспешным, что Уильям даже не потрудился раздеть ее. («У меня через час встреча с моим солиситором, — объяснил он. — Ты ведь говорила, что Гринлинг, похоже, жуликоват, и видит Бог, была права.») А в позапрошлый раз? В каком странном настроении он пребывал! Спросил у нее, нравятся ли ей подобранные им украшения, а после, добившись от нее признания, что лебедь, стоящий на полке камина, ей не по душе, бодро и весело сломал ему фарфоровую шею. Конфетка смеялась с ним вместе, однако что он, черт возьми, хотел этим сказать? Что выдает ей лицензию на чистосердечие? Или что он — человек, готовый с удовольствием сломать шею всему и всякому, кто станет для него бесполезным?
Дом в Марилебоне, к которому со столь мучительной медлительностью влачит ее экипаж, должен бы предвкушаться ею как залитый светом камина рай, однако в воображении Конфетки он выглядит совершенно иначе — чередой мертвых комнат, ожидающих воскрешения — от живительной беседы, от жара совокупления. Когда она одиноко и бездельно слоняется по безмолвным комнатам, в который раз моет голову, заставляет себя читать книги, от коих ждать хоть чего-либо волнующего отнюдь не приходится, Конфетке кажется, что ее окутывает пронизанный газовым светом ореол невнятной тревоги. Она может произносить вслух, да нередко и произносит так громко, как ей захочется: «Все это мое», — но ответа не получает.
Ящики с ее пожитками, наконец-то, прибыли, однако Конфетка уже повыбрасывала большую часть их содержимого — книги, перечитывать которые она больше не будет, брошюры, на полях которых нацарапаны замечания, способные прогневить Уильяма, если он вдруг наткнется на них. Что толку держать их рассованными по посудным и платяным шкапам, привлекающими чешуйниц (тьфу!), если они подобны пороху, способному взорваться и опалить ей лицо? Хватит с нее и опасений, что Уильям может обнаружить ее роман. Каждый раз, выходя из дому, она дрожит при мысли, что он приедет в пустой дом и будет рыться в ее укромных уголках и ящиках. И только когда ее начинает подташнивать от голода, Конфетка спешит на улицы, говоря себе, что, если она станет и дальше дожидаться Уильяма, то может попросту помереть от недоедания. Там, где она кормится, в отелях и ресторанах, еду ей подают без единого слова, и кажется, что служители их ждут не дождутся, когда она уйдет, чтобы больше уж не возвращаться.
Ах, если б она могла точно припомнить, сколько бренди выпил Уильям перед тем, как сказать, что любит ее!
— Ахххр-грнххх, — стонет полковник Лик, сотрясаемый снами о давних временах. — А ну-ка выкладывайте, милейший!.. Что там за разговоры о моих ногах? Я останусь хромым, так? Буду ходить с палочкой? Ахххр… Да говорите же, черт бы вас… Уффт… Уффт… Говорите…
К утру дождь прекращается, звонят церковные колокола. Генри Рэкхэм, лишь наполовину укрытый перекрученными простынями, купающимися в масляно-желтом свете, что льется из окна, пробуждается от постыдных эротических сновидений. Впрочем, Бог все равно сотворил безупречный новый день — божественный императив обновления неподвластен никакому злу, являющему себя в темные часы ночи. Бог никогда не падает духом, несмотря на всю низость человеческую…