— Завоевателей там мало осталось. Неведомо из каких тайников, из укромных трущоб повылезли уцелевшие дамаскины, без боязни собираются на базарах, хоть и нечего купить. И уж их боятся трогать, и они опять, как было, дома. Я тоже заберу отсюда семью и вернусь. Дома веселее, кругом свои, кто уцелел.
— Дамаскины! — повеселев, одобрил их Ибн Халдун.
— Довёл нас, что наш султан Фарадж не может помочь Баязету, своему союзнику.
— Довёл!.. Затем и пошёл добивать, чтоб нас за спиной не осталось, когда на Баязета свернёт.
— Умеет он разобщать союзников. Если их союз против него.
— Он на это хитёр!
Ибн Халдун ничего не ответил, но, как очень усталый путник, захотел скорее-скорее домой. Хотя бы поначалу за эти крутые стены. Он послал крикнуть старшему привратнику, скорей бы открывали город, когда у ворот ждёт визирь самого Фараджа.
А купец говорил, рассказывал:
— От Дамаска, говорят, до самого Багдада в ряд по всей дороге сидят торговцы. По дешёвке сбывают имущество, награбленное у дамаскинов. Ведь только прикинуть в мыслях: от Дамаска до Багдада сидят, как на базаре, плечо к плечу. А покупатели не мы ведь, а их же люди сбежались на поживу со всей Бухарии и ещё незнамо откуда…
Когда ворота раскрылись, караван Ибн Халдуна первым пошёл по мосту под глубокие своды ворот. Иерусалим подчинялся египетскому султану, и приближённые султана, а первее других визирь султана, здесь снова стали самовластны.
Ибн Халдун не знал, милостиво ли примет его ветреный Фарадж после гощенья у Тимура. И чего нанесут султану мамлюки, уже оправившиеся от дамасских испугов и досад, снова властно ступающие по земле своего султана.
Караван протиснулся узкими улицами к тесной площади у рабата Каср Аль Миср — что означает Каирский дворец. Стены домов нависали совсюду над тесной площадью. Ветхие деревянные ворота, выкрашенные светлой охрой, со скрипом и стоном растворились. Караван вошёл в небольшой горбатый двор, где посредине, как пупок, торчал какой-то каменный обломок с большим медным кольцом. Некогда кого-то привязывали тут — коня, раба или собаку. В круглых нишах виднелись большие и маленькие двери. За большими дверями — склады для вьюков, за маленькими — кельи. С большой высоты, с четвёртого яруса, во двор на пунцовой верёвке свисало зелёное ведро.
Ибн Халдун выбрал себе келейку высоко, в третьем ярусе. Келья оказалась узкой, чисто выбеленной. Дурно пахло гнилой редькой, но вместе с тем благоуханно-смолистым дымом — ливанским ладаном.
Вместо окна зиял проем, словно некогда это была дверь. Но куда, если глубоко внизу окаменел двор, войти через ту дверь? Напротив перед стеной, рыжеватой от ветхости, мерно, как удавленник, покачивалось над двором ведро, неизвестно зачем оно свисало из самого верхнего окна. И там же, высоко наверху, в таком же пустом, без рам, окне стоял белый козлёнок и завистливо смотрел вниз: внизу развьючивали караван и среди вьюков виднелись связки сена.
Нух, перебирая бельё лиловыми пальцами, помог историку помыться и переодеться, уже успев узнать, как мало воды в Иерусалиме и как дорожат ею здесь.
— Иордан рядом! — возразил Ибн Халдун.
— Оттуда сюда не возят.
— Почему?
— Лень! Здесь никто не работает, им всё дают богомольцы.
— Вода им самим нужна.
— Приучили себя, почти не пьют. А принесут кувшин или ведро, тут же продадут.
— А у меня жажда! — пожаловался Ибн Халдун.
Весь этот год у него появлялись дни, когда он никак не мог утолить жажду. Чем больше пил, тем больше хотелось пить. Только тяжелел от питья, а утоленья не было. Потом появились дни неодолимой слабости, ко сну клонило, клонило к подушке, неподвижно лежать. После выхода из Дамаска показалось, что окрестности подернуты переливчатым, как жемчуг, туманом, и в погожие дни этот туман казался гуще. В пасмурные дни в глазах светлело. Но прежняя ясность зрения не возвращалась. Читать или разглядывать что-либо он мог лишь перед вечером, когда солнечный свет становился не столь обилен. Зашатались зубы, и ныли десны. Нельзя стало грызть чёрствую лепёшку, как он с детства любил. Приходилось разламывать хлеб на маленькие дольки и неторопливо разжёвывать.
Таким он вступил в Иерусалим.
Не жаждал чуда, не намеревался молиться о возвращении молодости. Он заявил в Дамаске, что идёт в Иерусалим на богомолье. Но пока были в нём лишь усталость и любопытство: видевший столько городов, может быть, он спешил только посмотреть ещё один преславный город.
Тишина кельи, мирный её запах, голубые голуби, лениво гурковавшие на карнизе за окном, молчание высоких крутых стен — всё это, как после долгого горя, успокаивало, никуда идти не хотелось.
Вскоре во дворе зазвучали голоса мамлюков, вельмож, заспешивших посмотреть базар. Голоса их клокотали, как вода в глотке, в горловине двора. Вельможи ушли. Жалобно проблеял козлёнок. Опять дом затих.
Ибн Халдун повернулся к Нуху. Чёрный суданец, присев на корточках, молчал у порога.
— Я отдохну! — сказал Ибн Халдун, хотя уже был одет, чтобы идти в город.
Нух снял с него верхнюю одежду. Взял чалму.
Ибн Халдун прилёг.
Только на рассвете он встал и пошёл в город.