Уже не волновали, не тревожили воспоминания, и казалось, нечем жить дальше. Не лучше ли лечь и помереть?.. Б мозгу появлялась и эта мысль. Но что-то удерживало-, нет, не боязнь смерти, никогда не испытывал этого «чувства, был убежден: и после смерти дух, сыскав новую оболочку, станет жить. Другое что-то заставляло цепляться за жизнь. Впрочем, случалось, что подолгу не принимал пищу и лежал на холодном каменном полу в странном забытьи, когда вроде бы и осознаешь себя отринутым ото всех, и в то же время осознаешь лишь частью существа, другая же, едва ли не большая, с упрямою настойчивостью твердит, что ты свободен и волен поступать, как заблагорассудится, стоит захотеть — и снова очутишься посреди широкой степи, и рядом будут люди, и станут с почтением слушать, о чем бы ни заговорил… В такие минуты в теле появлялась слабость и непросто было вернуться к страшной реальности, все в существе противилось этому, сладкое и томящее полузабытье манило, казалось единственно доступным в мире, что еще в состоянии принести радость. И он цеплялся за эти минуты с настойчивостью удивительною, но открывался люк, и в темницу проникали лучи света, и полузабытье рассеивалось, он со смущением глядел по сторонам, трудно приходя в себя, и снова начиналось томительное и однообразное существование, которое при всем своем упорстве он не смог бы назвать жизнью. И все же он жил, но только в те часы, когда спал, тогда перед ним открывался прежний мир, и он был среди людей, спокойный и надобный каждому в большой неласковой степи. И он опять собирал травы и помогал слабым, подолгу говорил с молодым охотником, нет, он не жаловался на свою судьбу, просто удивлялся происшедшей в жизни перемене, удивлялся и людям, которые столь упорно преследовали и наконец настигли и заточили в темницу. Он не винил их, жалел, и все-таки это была какая-то другая жалость, не та, которая прежде двигала им, эта жалость была равнодушнее, чем следовало бы, и он понимал это и расстраивался, не хотел бы менять устоявшееся представление о сущем, которое отличалось ровностью и постоянством по отношению к кому бы то ни было, даже к трижды проклятому людьми, но ничего не мог поделать с собой. Это изнутри подтачивающее его, суровое и неоглядное, оказалось сильнее привычного представления. И тогда смятение пало в душу, стал думать, что чего-то не понял в жизни, и эти раздумья действовали угнетающе.
— О боги, что же случилось со мною? — спрашивал он и не получал ответа.
Проходила минута-другая, и он снова спрашивал:
— Что же вы молчите, боги? Иль вам тоже недоступен ответ?..
И ото было удивительно, прежде не сомневался во всесилии богов, уверовав, что про все знают и все понимают. Сомнение, закравшееся в сердце, было оттого и мучительно, что не проходило, а казалось, чем дальше, тем делалось больше. И все же, если бы он подчинил этому сомнению свое существо, стало бы нечем жить, но он сумел пересилить себя и думать о чем-то еще… Вдруг открыл, что, когда спит, его посещают разные видения, и эти видения, светлые и умные, заставляют мозг работать, а сердце чувствовать, и он подумал, что как раз во сне и живет, а во все остальное время словно бы находится в тяжкой дреме, когда и о себе-то едва ли помнишь: кто ты и зачем здесь, в этой мрачной тюрьме?..
И он решил, что отныне сон станет для него жизнью, надобной еще кому-то, кроме себя, а все остальное время будет считать дурным сном. И это попервости удавалось, просыпался бодрым и веселым и все силился вспомнить, что же нынче так обрадовало, но, к сожалению, ничего не мог вспомнить: здесь, в темнице, даже и сон был другой, словно бы неправдашний. Поначалу не придавал этому значения, говоря, что ничего страшного и он отыщет утерянную нить в следующий раз. Но со временем стал все больше задумываться о бесполезности собственного существования. Это было едва ли не самое мучительное — сознавать, что не в состоянии ничего сделать и никому помочь… многое умеешь, но уже не в силах воспользоваться своим умением, так зачем же тогда ты нужен, для чего цепляешься за жизнь?..
Однажды проснулся в какой-то странной тревоге, открыл глаза и долго лежал, глядя в темноту воспалившимися, отвыкшими от дневного света глазами, а потом сказал:
— Я умер? Неужели я умер?..
Голос показался каким-то странным, словно бы и не его.
— Значит, я уже и не живу, а только кажется, что живу?..
Он помедлил, точно ожидая чего-то, но вокруг было тихо, и эта тишина давила на уши, и, может, оттого в голове гудело, кружилось.
— Да пег, я живу, — сказал он. — Но эта жизнь не приносит радости. Словно бы уже и не подвластна мне и совершается по каким-то чуждым законам. Я не знаю этих законов, но хотел бы знать: может, тогда стало бы легче?.. Теперь я думаю, что многое в жизни прошло, не коснувшись меня. А раньше считал, что все самое важное происходит во мне или рядом со мной. Что-то случилось, и я уж думаю по-другому…