O существовании революционного заговора полиция узнала заранее. 5 августа начались аресты. На следующий день был схвачен Коста и несколько других руководителей движения. 7-го неизвестный доносчик сообщил полиции о том, что вблизи города собираются вооруженные отряды. Немедленно в эти районы были направлены войска. Отряд повстанцев из Имолы оказался окруженным.
Те, что ждали на Капрарской равнине, не получив ни подкрепления, ни сигнала к восстанию, к утру разошлись.
Болонский префект граф Капитэлли, узнав о событиях лишь ночью, приказал запереть все городские ворота и произвести до сотни арестов.
Бакунин, надеясь на возможность возглавить восставших в уличных боях, напрасно ждал сообщения о начале сражения.
Вот что он записывал в своем дневнике. «Неудача.
Страшная ночь с 7-го на 8-ое [августа]. Револьвера Смерть под рукой. Приходят один за другим Л., Сильвио, Берарди, Нья… Остался один с 3 до 4. В 4 смерть… В 3 ч. 40 м. утра является Сильвио и не дает мне умереть».[538]
Через несколько дней в костюме деревенского священника, в больших очках, с палкой и для пущей конспирации с корзиной, полной яиц, в руках, он покинул Болонью.
Приехав в Шплюген, Бакунин телеграфировал в «Баронату» и стал ждать Кафиеро для решения вопроса о дальнейших революционных акциях. Однако ожидания его были напрасны, вместо Кафиеро явился Росс, передавший, что в Италии делать больше нечего.
Запись Бакунина в дневнике 21 августа: «Приезжает Росс, остервенелый и фальшивый как каналья. Натта после обеда уезжает в Локарно. Я остаюсь наедине с г-ном Россом. 22-го суббота. Росс крайне раздосадован. Он уезжает после обеда. Я снова один».[539]
Бакунин продолжает настаивать на личном свидании с Кафиеро. Тот, наконец, соглашается и назначает местом встречи Сиерру. По пути он заезжает в Невшатель, встречается с Гильомом и по-своему информирует его о конфликте с Бакуниным.
Гильом пишет: «Мы: Швицгебель и я, объявили Кафиеро и Росса правыми; приходилось признать, что Бакунин уже не тот человек, каким он был прежде, и, что, говоря о своей старости, усталости, разочаровании и утомлении, он высказал печальную истину».
Встреча с Кафиеро состоялась 30 августа. Разговор, по словам Бакунина, «был чисто политический», обе стороны были «холодны как лед». «Я заявил им, что… принял бесповоротное решение окончательно удалиться от политической жизни и деятельности, как явной, так и тайной, и отдаться исключительно семейной жизни и личным делам… Отклонив, как и следовало, предложенную мне пенсию, попросил у него заимообразно пять тысяч франков с уплатой в два года и из 6 %. Он весьма любезно согласился на это».
На этот раз отказ от деятельности был искренним и полным. И не интриги друзей, не болезни и безденежье были тому причиной. Он просто потерял веру в необходимость тех форм революционной деятельности, которым посвятил всю жизнь. Ставка на близкую социальную революцию обусловливалась уверенностью в готовности народа к революции. Но уже весной 1874 года он понял, что «в данное время народные массы не хотят социализма».[540] Еще несколько месяцев он продолжал в силу инерции, в силу временных иллюзий и, наконец, в силу обстоятельств действовать в прежнем направлении, но теперь, после болонской попытки, после последнего разрыва с соратниками и фактического отстранения его от революционных дел, не было более нужды «катить Сизифов камень против всюду торжествующей реакции».
Перестал ли он быть революционером? Нет.
По-прежнему единственный путь освобождения народа видел он в социальной революции. Здравая же оценка положения дел в Европе, убеждение в неготовности народа к осуществлению идеала анархии свидетельствовали лишь о большом мужестве человека, сумевшего накануне смерти сжечь те идолы, которым он поклонялся всю жизнь.
Моральным категориям, никогда, впрочем, и ранее не отвергавшимся им, придавал он теперь первостепенное значение. «Пойми же ты наконец», — писал он Россу 21 октября 1874 года, — что «на иезуитском мошенничестве ничего живого, крепкого не построишь, что революционная деятельность, ради самого успеха своего дела, должна искать опоры не в подлых и низких страстях и что без высшего, разумеется, человеческого идеала никакая революция не восторжествует».[541]