Хорошо и в общем беззаботно прошел первый год берлинской жизни Бакунина. Принципиально ничто не изменилось в нем. Он оставался тем же идеалистом, мечтателем, «студентом с Маросейки», как позднее назовет его Герцен, ищущим абсолютной истины в области духовной жизни и не замечающим, по существу, всего того, что бурно развивалось вокруг, в реальной живой действительности. Возможно, это была инерция московской жизни.
По крайней мере его многочисленные и, как всегда, весьма объемные письма к родным, особенно к своим сестрам и сестрам Веер, ничем по тону и стилю не отличаются от его московских писем-проповедей.
Но как ни отгораживался Бакунин от действительности категориями Гегеля, теологией и другими науками, рано или поздно этому должен был прийти конец. И если в России, где свободное слово было редкостью, где рутина повседневности, казалось, затягивала все живое, смелое, самостоятельное, политический индифферентизм Бакунина мог бы еще продолжаться, то здесь, па Западе, где политическая жизнь была открытой, он при своем активном характере не мог долго удержаться на вершинах философских абстракций.
В «Исповеди» потом он напишет, что первый год жизни в Берлине не читал газет, и это будет сознательной или скорее бессознательной ошибкой. Из письма его к Герцену от октября 1840 года известно, напротив, что всю прессу, обнаруженную в кондитерских, он читал подряд. Возможно, что это помогло ему в какой-то мере войти в курс политической жизни.
Осенью 1841 года Бакунин с Варварой Александровной и приехавшим в Берлин младшим братом Павлом отправились в Дрезден. Здесь он познакомился с одним из лидеров левых гегельянцев, Арнольдом Руге.
Руге заинтересовал Бакунина. «Он интересный, замечательный человек, замечателен более как журналист, как человек необыкновенно твердой воли и ясностью своего рассудка, чем спекулятивной способностью. Он без всякого исключения враждебно относится ко всему, что имеет хоть малейший вид мистического» (т. III, стр. 437) — так характеризовал он своего нового знакомого в письме к родным.
И Руге молодой русский гегельянец понравился. «Бакунин очень образованный человек и обладает крупным философским талантом», — заметил он в письме к своему брату. Вскоре их знакомство переросло в дружбу, причем молодой (Бакунин был моложе Руге на 12 лет) и безвестный еще русский философ стал оказывать влияние на признанного вождя левых гегельянцев.[62] Вскоре круг знакомств Бакунина в демократических немецких слоях стал более широким. Он познакомился с дрезденским демократом Кесслером, издателем Вигандом и многими другими.
По пути из Дрездена в Берлин Бакунин открыл книгу Ламенне «Народная политика». Во время чтения «мне пришло много хороших мыслей о том, как теперь должно заниматься историей и политикой. Нынешней зимой я непременно стану осуществлять их; и это занятие мне тем ближе к сердцу, что именно теперь настало время, когда политика есть религия и религия — политика» (т. III, стр. 437).
Живой интерес к окружающей действительности, знакометво с политическими деятелями, политической литературой — с одной стороны, а с другой — философия в ее отвлеченных, абстрактных формах. Такое противопоставление при характере и темпераменте Бакунина было не в пользу науки. Впрочем, он писал, что сама Германия излечила его от «преобладавшей в ней философской болезни; познакомившись поближе с метафизическими вопросами, я довольно скоро убедился в ничтожности и суетности всякой метафизики: я искал в ней жизнь, а в ней смерть и скука, искал дела, а в ней абсолютное безделье».[63]
Это слова из «Исповеди», написанной спустя много лет и со специальной целью.[64] Бакунин подчеркивал здесь лишь то, что считал нужным или интересным для человека, которому он адресовал свое послание.
Его корреспондент не любил Германии, ему приятно было прочесть, что в германской науке царят «смерть и скука». Писать же, что в той же Германии политическая жизнь была интересна и что именно она отвлекла его от абстрактной науки, он не стал.
В черновике письма графу Элиодору Сторжевскому, отобранном у Бакунина при аресте, он, не объясняя причин перехода к практической жизни, писал лишь, что в конце концов он образумился и понял, что «жизнь, любовь, действие могут быть поняты только через жизнь, через любовь и через действие. Тогда я совершенно отказался от трансцендентной науки… и душой и телом погрузился в практическую жизнь».[65]
Действительность, но не та идеальная, которой он поклонялся раньше, а живая, кипучая, революционная стала теперь его богом, и он тут же принялся внушать новую истину своим сестрам: «Только действительность может удовлетворить нас, и это потому, что только действительность есть сильная, энергическая, т. е. истинная истина. Все же остальное есть вздор, призрак и, если Варенька позволит употребить это выражение, постный идеализм» (т. III, стр. 437).