На этот раз Герцен был прав. Потеряв здоровье, зубы и часть своей пышной шевелюры, Бакунин сохранил веру, убежденность и тот пыл души, который редко можно было встретить у людей его поколения, перенесших годы реакции на воле. Как ни парадоксально, но в эпоху упадка революционного движения морально труднее сохранить себя было тем, кто не подвергался прямым репрессиям. «Тюрьма и ссылка необыкновенно сохраняют сильных людей, если не тотчас их губят, они выходят из нее как из обморока, продолжая то, на чем они лишились сознания»,[194] — и эти слова Герцена не менее справедливы. Однако то, что человек «выходит из обморока» через 8—10, а порой 20 лет, то, что со своими идеалами оказывается он совсем в другой эпохе, нередко обращается трагической коллизией как для самого «сильного человека», так и для дела, в которое он погружается. На этот раз не так сложно пришлось самому Бакунину, как его друзьям и их общему делу.
В первые же недели по приезде в Лондон Бакунин принялся за статью «Русским, польским и всем славянским друзьям», которая и появилась 15 февраля 1862 года в виде приложения к «Колоколу» (№ 122–123). Он вновь повторил свои призывы к славянской федерации. Обращаясь к людям «всех сословий, обладавших живой мыслью и доброй волей», он звал их создавать кружки, собирать деньги, распространять литературу, образовывать партию с целью борьбы «за пришествие народного царства». Кажется, что не 13 лет, а несколько месяцев отделяют эту статью от его «Воззвания к славянам». Прежнее восприятие окружающего мира, прежние стремления — все налицо.
Сотрудник Герцена В. И. Кельсиев в своей «Исповеди» так передает одну из первых бесед Бакунина с Герценом, свидетелем которой он был:
«— В Польше только демонстрации, — сказал Герцен, — да авось поляки образумятся… Собирается туча, но надобно желать, чтобы она разошлась.
— А в Италии?
— Тихо.
— А в Австрии?
— Тихо.
— А в Турции?
— Везде тихо, и ничего даже не предвидится.
— Что же тогда делать? — сказал в недоумении Бакунин. — Неужели же ехать куда-нибудь в Персию или в Индию и там подымать дело?! Эдак с ума сойдешь, я без дела сидеть не могу».[195]
Рассказ этот, очевидно, утрирован, но общей направленности стремлений Бакунина не противоречит.
O своей жажде деятельности сообщал Бакунин и Жорж Санд, с которой поспешил по приезде возобновить старые отношения: «Я вновь свободен и готов приняться за те прегрешения, за которые со мной так немилостиво обошлись… Я чувствую себя еще достаточно молодым. Мне как раз столько лет, как гетевскому Фаусту, когда он говорит: „Слишком стар, чтобы забавляться пустяками; слишком молод для того, чтобы не иметь желаний“. Лишенный политической жизни в течение 13 лет, я жажду деятельности и думаю, что после любви высшее счастье — это деятельность. Человек вправду счастлив, лишь когда он творит».[196]
Творчество Бакунина было весьма своеобразным. Он чувствовал себя призванным вновь создавать лишь гигантские планы и работать над осуществлением не только русской, но и общеевропейской революции. Какими же возможностями располагал неутомимый бунтарь на этот раз? В свой актив он прежде всего зачислил как редакцию «Колокола», так и всех друзей и знакомых Герцена и Огарева.
Быстро вошел он в близкий Герцену круг европейской демократии. Здесь были и итальянские революционеры Джузеппе Мадзини и Аурелио Саффи, и знакомый Бакунину по февральской революции во Франции Луи Блан, и английский демократ Вильям Линтон, было немало поляков и много русских. Были, наконец, живые, практические связи с Россией, которыми никогда ранее не располагал Бакунин.
В многогранной русской аудитории, собиравшейся у Герцена, весьма своеобразной фигурой был Петр Алексеевич Мартьянов. Недавно еще крепостной крестьянин графа Гурьева, занимавшийся торговым делом, он за 10 тысяч рублей получил отпускную почти накануне освобождения крестьян. Разоренный графом, он безуспешно пытался поправить свои дела, а когда это не удалось, уехал за границу, где и явился к Герцену.
Интересную характеристику Мартьянову дал хорошо его знавший В. И. Кельсиев: «Всю любовь своей сильной и страстной натуры он излил на царя и на простонародье, да так излил, что без слез не всегда говорить об них мог. Всю же ненависть свою, годами накипавшую на сердце злобу, он опрокинул на дворянство и на чиновничество. „Всякий, кто не сын народа по происхождению, да погибнет!“ — провозглашал он».[197]