Читаем Бал на похоронах полностью

Ужасы жестокости были везде и с обеих сторон. Несколькими днями ранее советские офицеры предложили Ромену пойти с ними на охоту. Он принял их предложение и испытал странное чувство: в Померании теперь можно было ходить без опаски, с ружьем под мышкой, совершенно беззаботно; живые цели, по которым они стреляли, не могли выстрелить в ответ. По пути охотникам встретилась удивительная процессия: верблюды, нагруженные оружием и амуницией; погонщики были татары или монголы откуда-то из Центральной Азии, из мусульманских республик в сандалиях на босу ногу. Верблюды на равнинах Польши и Германии! Ромену пришли на ум слоны Ганнибала в Альпах. В конце дня охотники оказались у какого-то большого красивого поместья и спокойно зашли туда, как к себе домой. Перед крыльцом они увидели пять мертвых тел, лежащих в ряд и прикрытых простыней: хозяйка поместья и ее четыре дочери — из старинной прусской военной аристократии — покончили жизнь самоубийством перед приходом советских войск. Старый садовник, весь в слезах, должен был опустить эти пять трупов в могилы, заранее вырытые по приказу хозяйки; этот старик помнил — еще в прошлом веке — императора Вильгельма II и его знаменитого министра Отто фон Бисмарка, и вот теперь всему этому миру приходил конец…

Было много случаев изнасилования фабричных работниц, торговок, работниц ферм. Ромен не раз наблюдал сцены грабежа и насилия, которые можно было счесть местью русских за все те преступления, что совершались немцами в Белоруссии и Украине. Эти злоупотребления с советской стороны продолжались обычно два-три дня, а затем элитные подразделения восстанавливали порядок.

Иногда трагедия войны обретала черты комедии. В апреле 1945-го, после перехода через Одер, Ромену встретился советский военный врач, уцелевший после Сталинграда; он только что получил письмо от своей жены. Бедняга был в полной растерянности, и Ромен утешал его как мог: жена была уверена, что он погиб в декабре 1942-го, и теперь сообщала ему, что у нее уже трое детей, из которых только старший от него…

Но над всеми бедами и жестокостями войны, более или менее обычными во все времена и у всех народов, — монгольское нашествие, тридцатилетняя война или война в Вандее тоже ведь не были увеселительными прогулками — уже поднималась тень грандиозного бедствия, которое еще тогда не было названо «холокостом»: его чудовищный размах и механизмы еще полностью не определились и станут известны позднее. Летом 1944-го Ромен с группой советских офицеров побывал в Треблинке — это километрах в шестидесяти к северо-востоку от Варшавы, куда только что пришли советские войска. А до этого, в последние дни апреля, ему довелось разговаривать с американским офицером, тем, что отдал ему свои ботинки, так что названия «Аушвиц» («Бжезинка»), «Бухенвальд», «Дахау» уже были ему известны. И накануне падения столицы Рейха, который должен был простоять тысячу лет, он имел возможность поговорить с женщинами и детьми, которых русские освободили из Равенсбрука…

— Я ведь тоже еврей, — говорил себе Ромен, сжимая кулаки. — Моя мать была еврейкой. Значит, я тоже еврей…

Пройдя через пять лет войны, он поражался тому легкомыслию, с которым тогда в Марселе, пять лет тому назад, разыграл в жребий свою жизнь. Понадобилось много времени и испытаний, пусть даже он переносил их с легкостью, если это были только его собственные испытания, которых он никогда не боялся, чтобы понять, насколько правильным оказался его выбор. Расстреливать заложников или партизан — это еще как-то вписывалось, на худой конец, в жестокие законы войны, если их можно вообще назвать законами. Но расстреливать евреев за то, что они евреи, — такое искупить нельзя было ничем.

— Все забывается, — сказал тогда Ромен американскому офицеру, прибывшему из Торгау. — И войны забываются. Но страдания евреев останутся навсегда укором миру.

Ромен был счастлив от того, что лагерь победителей, к которому он принадлежал, был в то же время лагерем правды, справедливости и добра, которое победило зло. Он обожал Рузвельта и особенно Черчилля: он один, покинутый всеми, обреченный на смерть, запертый на острове, как в тюрьме, бросил вызов Гитлеру. Он почитал Де Голля, который наперекор всему спас честь Франции в глазах всего мира. И он уважал Сталина.

Уже через много лет Ромен рассказал мне, как поразило его уничтожение двадцати тысяч пленных польских офицеров в Катыни:

— Это стало для меня еще одним доказательством дикарства немцев, хотя доказательств больше и не требовалось. Солдаты, способные на такое преступление, способны на все. А потом…

Он замолчал и махнул рукой.

— Что потом? — полюбопытствовал я.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже