Жизнь, вообще, несправедлива. Место, которое занимал в ней Ромен, не соответствовало его талантам, деятельности и тем более — роли в истории. Он был очень талантлив, — но гораздо менее, чем огромное количество безвестных талантов, которые умирают в одиночестве, забытые всеми. Он оставил свой след в мире, но этот след незначителен в сравнении с теми художниками, музыкантами, политиками, учеными, философами, которые изменили наш взгляд на мир и саму нашу жизнь. Тогда что же в нем было такого, что столько людей оплакивает его? Кто может ответить?..
«Я просыпаюсь утром, — писал где-то Монтескье, — с тайной радостью. Я вижу свет и в восторге от этого. И потом весь день я доволен». Ромен тоже был доволен. В этом была его сила и его слабость. Он не сыграл великой роли в этом веке, который сейчас заканчивался. Этот век с его массовыми убийствами, фальшивыми праздниками, последовательно сменяющимися болезнями, шантажом и заложниками, слишком большой любовью или слишком большой ненавистью к деньгам, с его чудовищными наклонностями, крахом всякой веры и надежды, с отвращением к искреннему смеху, но большим желанием высмеивать, с его колоссальным лицемерием, был, бесспорно, одним из самых зловещих за всю историю. Ромен не плыл в его потоке. Он плыл против течений своего века. И не столь важно, что он не отметил собой свою эпоху. Избегая моды как чумы, Ромен не подражал никому. И поэтому он был неподражаемым.
… В конце процессии, опираясь на свою дочь Изабель, приближалась Марина. Я давно ждал этого. Я хотел видеть, как она склонится над телом Ромена…
Честно говоря, в этот момент все это: великая депрессия, мафия и авантюры Марго ван Гулип, сталинградская битва и проблема времени — были мне глубоко безразличны. Дело в том, что я долго, более двадцати лет, в сущности делал только одно — любил Марину…
Нет, конечно, я занимался и другими делами. Ложную идею о любви преподносят нам книги, фильмы, театральные пьесы (ведь она главный «поставщик материала» для них): они описывают любовь как нечто заполняющее весь горизонт жизни и все поле деятельности тех, кого она поразила. Да, она заполняет горизонт, но не стирает его. Я не оставался в неподвижности, лелея в себе страсть, которая, надо признать, полностью захватила меня. Я ездил по миру, писал книги, выпускал газету, но земля для меня не перестала вращаться. Я жил той же жизнью, что и все, подчиненной своей эпохе и своей среде. Но при этом вся она была сосредоточена на Марине…
…Самый прекрасный сон когда-нибудь кончается. Мне нужно было продолжать учебу, Париж призывал нас, и мы все покинули Патмос, где под жарким солнцем и яркими ночными звездами я был так счастлив в компании с Роменом, Беширом и Мэг Эфтимиу. Мы расстались в зале аэропорта так, как это издавна заведено: пообещали друг другу обязательно встретиться. Затем Мэг с дочерью и Ромен сели в большой автомобиль, прибывший за ними, и каждый из нас пошел по жизни своим путем.
…Война уходила в прошлое. Была середина века, пятидесятые годы. Это было время Эйзенхауэра, триумфа Мао-Цзедуна, войны в Корее, смерти Сталина, прихода к власти Хрущева. В кино царили два Бергмана: Ингмар, подаривший нам «Улыбки летней ночи», «Седьмую печать» и «Земляничную поляну», и Ингрид, которая вышла замуж за Росселини после съемок «Stromboli». Во Франции всю театральную сцену заворожил Сартр. Я любил проехаться на автомобиле по холмистым селениям Тосканы и Умбрии, где парни в белых рубашках прогуливались по вечерам с девушками среди этрусских могил или вдоль сельских изгородей. Я поддерживал связь с Роменом. Он часто встречался с Мэг и рассказывал мне о ее американских приключениях; иногда он упоминал о ее маленькой дочери, которая так забавляла меня на террасе Патмоса: она учится читать, у нее выпал зуб, она пошла в школу, она учится ездить верхом со своим отцом, она начала танцевать. Я улыбался.
— А помнишь, — говорил я ему, — нашу первую встречу на террасе, зеленые домики Калимноса, забавные словечки Марины…
Конечно, он помнил.
— Она была чудесным ребенком…
— Да, — говорил Ромен, — чудесным. Как все дети. Интересно, какой она станет…