Ленинградская блокада еще не ушла из этого дома. Она в потемневших от дыма буржуйки потолках. В растрескавшейся мебели. В разномастной посуде на прикрытом штопаной скатеркой столе. В скупом угощении и боязни хозяйки взять лишнюю ложечку сахара. В сохранивших следы бумажных крестов больших окнах, обращенных в сад Академии художеств на Васильевском острове.
Хозяйка не только сама пыталась выжить в блокаду. Она помогала умиравшим художникам. Старалась дотащить до академии хоть какие-то обреченные на гибель документы, работы. Запомнить последние слова и неожиданные исповеди. Теперь под ее начальством бывший архив бывшей Академии художеств, но далеко не весь. Основной органы сразу после снятия блокады забрали в государственное хранилище. Рассортировали. Выутюжили. Определили, что потомкам нужно и что не нужно. Тем, что собирала в блокаду, не заинтересовались. Не подумали поинтересоваться. Она поняла: лучше спрятать.
Слов нет: есть партийная дисциплина — ей доводилось быть и секретарем партийной организации, — но есть и совесть. И действовать в трудные минуты надо по совести. Это помнят все, кто сталкивался с Анной Максимовной Смирновой.
«Можно ли попасть к Зощенко?» — «Ничего не выйдет. Он стал бояться людей. Вернее — предательства. После стольких издевательств. Он и нам с мужем не рад. Впустить впустит и тут же начинает на дверь смотреть, шаги в коридоре слушать». — «А телефон?» — «Соседи сняли. Сразу. Поторопились».
Через наступившее молчание трудно переступить. «По-моему, он себе простить не может, что сразу после решения редакции „Октября“ дважды САМОМУ писал. Тогда все говорили о Булгакове: сумел письмами на высочайшее имя спасти постановку „Дней Турбиных“ во МХАТе. Отсюда и Михаилу Михайловичу подсказали: чем не выход?
Когда ответ не пришел, жена от себя написала и тоже без толку. Пока перепиской занимались, в „Большевике“ погромная статья вышла. И снова все ошиблись. Думали: отгремела гроза, и слава тебе, Господи! Главное, что уже прошла. А на деле в 46-м все по новой пошло. Друзей, знакомых как ветром сдуло. На улице на другую сторону переходят. Сын публично отрекся, да как! Страшно вспомнить! Сын! Михаил Михайлович его оправдать пытался жалко так: мол, работа, семья, о них думать надо. Не об отце.
Да не было бы никакого постановления, наверняка бы не было, если бы предложение органов принял. Они его летом 44-го в Ленинградское управление госбезопасности вызывали — стукача из него сделать собирались. Рассуждали просто: страху натерпелся, на все согласится, а недовольные сами к нему потянутся. Не согласился! Вот за это и уничтожили.
Ахматова ради сына два хвалебных стихотворения о Сталине написала. Плохих. Хуже некуда. Даже Александр Фадеев засомневался: стоит ли печатать? С ЦК посоветовался. Сказали: стоит и прямо в „Правде“. Ко всеобщему сведению.
Сыну от этого легче не стало. А ее в 51-м в Союзе писателей восстановили. Ее — да. А Зощенко — нет. Он и заявления не подавал. Чувство собственного достоинства было».
NB
31 октября 1944 года нарком госбезопасности В. Меркулов докладывал А. Жданову о том, как оценивают «подвергшиеся справедливой критике писатели» все происходящее в литературном мире.
«Кинематографист Александр Довженко не затрагивает товарища Сталина, но враждебно отзывается о руководителе коммунистов Украины товарище Хрущеве».
Леонид Косматов — один из самых талантливых кинооператоров советских лет. Снимал много, долго и почти никогда то, что хотелось.
«О военных заслугах вождя можно спорить, но вот на одном фронте он был полководцем без сна и отдыха — в кинематографе.
Говорить между собой мы, конечно, не говорили. Но думалось всем наверняка одинаково: откуда у него бралось время на кинематограф? Каждый сценарий в дело — только после его одобрения. Каждый фильм в прокат или на свалку — после его просмотра. Объяснял. Направлял. Ни одной мелочи не упускал. И всё на грани обвинения во вредительстве и враждебной идеологии. Простых просчетов и творческих неудач не принимал, да и не понимал.