В бельэтаж приходили по приглашению. В подвал забегали на огонек. Расходились по комнатам. Кочевали табором из одной в другую. Театральные страсти кипели. Особенно в 1936-м, когда властью получившего на откуп Комитет по делам искусств Платона Керженцева один за другим прекращали свое существование московские театры. Восемнадцать за один год. Среди них — МХАТ Второй и едва успевший определиться Московский Художественный рабочий театр в Чудовом переулке у Мясницких ворот. Бунтовавшей молодежи Первого и Второго МХАТа и театра Корша пришлось уступить место детской самодеятельности — первому Московскому городскому дворцу пионеров в особняке чаеторговцев Высоцких.
Не искали справедливости, не просили о помощи — недоумевали: переполненные залы, отличные рецензии, свой зритель. В чем же дело? Уже в 1950-х дед скажет: «Пожалуй, самое удивительное — даже не слишком боялись. Просто ждали». — «Чего?» — «Всего. Знаешь, когда у человека нет ни прав, ни воли… Все было решено теми пресловутыми сталинскими „винтиками“, каждый обязан себя осознавать винтиком грандиозной неслыханной коммунистической машины. Винтик одинаково можно пустить в дело или на переплавку, заменить или выкинуть. Особенно когда винтики были счастливы своей одинаковостью, непонятным образом даже самоутверждались в ней. Видела когда-нибудь физкультурные парады на Красной площади?»
Видела. В киножурналах. Бритые головы. Загар. Трусы. Мускулы. Метровый шаг. Один, как все, все, как один…
Рассказы о Художественном общедоступном были вместо сказок. Станиславский на репетициях: «не верю» до обмороков. Хлопоты с костюмами Марьи Петровны Григорьевой, которая могла их примерять актерам тоже до бесчувствия. Словечки Якова Ивановича Гремиславского — чародея от грима. Шутки Лужского… Самый любимый рассказ — о работе деда над ролью Кота в «Синей птице» Метерлинка. Самый грустный — о Мейерхольде в роли царя Федора Иоанновича. Мейерхольд готов был играть любую роль, но об этой мечтал. Не соглашался с драматургом. Царя видел по-своему.
«И все-таки дело было не в трактовке — во внутреннем конфликте с Немировичем. Немирович хотел оставаться учителем, указывать, подчинять себе. Мейерхольд шел своими путями и мог выиграть. Успех у него бывал разный. Иногда очень большой. Всеволода Эмильевича на сцене ждали. Прощали срывы. Он всегда оставался ярким. И на редкость органичным». — «Трудный характер?» — «Обывательское определение! От ограниченности и зависти. Трудный — потому что работающий. Ищущий. В своих поисках бескомпромиссный. В жизни предпочитают безразличных. Индифферентных, что ли.
У пришедшего ему на смену в спектакль Москвина был быт. Вкусный. Яркий. У Мейерхольда — анатомия призвания и возможностей. Власть, как нечто надчеловеческое, и человек. У его Федора какое-то нутряное существо самодержавия во всей его бессмысленности и жестокости. Противопоказанность, может быть. Или вырождение идеи. Это было гнетуще страшно».
«А Станиславский?» — «Может быть, считал, что не вытянуть на такой уровень весь состав актеров. Тут всем Мейерхольдами следовало быть. Всеволод Эмильевич выпадал, а начало театру и так давалось трудно. Чем-то приходилось поступаться». — «И позже? Через год-другой?» — «В вопросе о пайщиках театра он отстранился. Все оказалось в руках Немировича: кому быть пайщиками, кому не быть». — «Но Мейерхольд и Чехов…» — «На одном Чехове репертуара было не удержать. Это прекрасно понимал сам Антон Павлович. Хотя говорил: уход Мейерхольда — потеря одного из принципов Художественного общедоступного. О Херсоне, куда тому пришлось уехать, очень беспокоился. Город захолустный. Нетеатральный. А Мейерхольд в нем два чеховских спектакля при битковых сборах сделал. Мы же все в большей или меньшей степени понимали: Художественный остался, Общедоступный оказался недолговечным. Теперь бы сказал: производство заело».
Дед вертит в руках чайную ложку, то отодвигает, то придвигает блюдце. После стольких лет та давняя тема по-прежнему не оставляет безразличным.
Обрывки слов из-за неплотно прикрытой двери доносились в столовую. Собеседники повышали голоса. Сдерживали накипавшее раздражение. Михаил нервничал. Сидя у кроватки сына, Лидия Ивановна чувствовала приближение чего-то чужого и непонятного. Позже, оставшись наедине с записями мужа, она будет мучительно припоминать отдельные выражения, интонации, запоздало понимая их смысл.
1925-й. Прошел год со дня смерти Ленина — столько же соблюдался траур по усопшим европейским монархам. Наследники «человека из Мавзолея», как его называл Михаил, словно оправились от первого испуга и намотали вожжи на руки. Свист кнута… Именно так: свист и ожидание удара. Лидия Ивановна всегда недоумевала: зачем бить лошадей, даже просто пугать, когда они и так слушаются каждой команды, каждого окрика?