Мона спала на животе, завернувшись в одеяла, вцепившись в края кровати просунутыми под валик руками, и Гранж, наклоняясь к ней, невольно улыбался, всегда удивляясь тому, с какой жадностью это хрупкое тельце даже во сне стремилось обладать тем, что однажды признало своим. Она часто засыпала нагой; приподнимая простыню с ее плеча, Гранж понимал, что в этом внезапном детском сне, так сильно удивлявшем и подавлявшем его, в последний миг к ее усталости примешивалось воспоминание о сладостной западне: будто жажда новой встречи, как под конвоем, вела ее к нему всю долгую зимнюю ночь; его сердце начинало биться сильнее, он быстро и бесшумно раздевался и ложился рядом с ней. Иногда, подложив под нее одну руку, а другой скользнув к впадине живота, он какое-то время держал ее в охапке, спящую, завернутую в пакет из постельного белья; в течение долгих минут, чувствуя, как через затекшие руки ему передается тепло ее мягкого тела, он, восхищенный и оробевший, смотрел на нее, как на похищенного ребенка, которого уносят, завернув в одеяло. Он припадал ртом к ее плечу; она моментально просыпалась, жадно хватала его руками и тут же подставляла для поцелуя свой упрямый лоб — она была настоящим дождем поцелуев, не знавшим усталости, юной грозой, весело расточавшей свои шаловливые ласки. Он вставал с кровати, голый, распахивал ставни навстречу уже ясному утру, когда туман зависает над садом и яркий солнечный луч беспрепятственно добирается до самой постели; обессилевшие, они не размыкали объятий, часами купаясь в желтом солнце, которое слабо шевелило на стене сеточкой веток; она жила вдоль него, как шпалерное дерево. Раздавался озорной стук в дверь, и, не дожидаясь ответа, входила Джулия с подносом, на котором дымился завтрак. Гранж рывком натягивал на себя простыню, Мона же, нагая, так и оставалась сидеть в развороченной постели, и Джулия, ставя поднос, едва слышно смеялась своим гортанным смехом перед эфирной грудью и молодым животом, выступавшим из пены простыней, как из моря. «Моя любовница», — думал он растерянно, и от этого слова его всего захватывала волна хмельного восторга; дерзкие глаза и улыбка этого юного, отнятого от груди рта наделяли ее поцелуи каким-то неистовством, в котором все перемешивалось. Ничто так не приводило его в замешательство, как эта не знавшая ни пресыщения, ни усталости жажда обладать ею, которую едва ли предвещало ее первое появление — тревожное, едкое и лишенное всякой чувственности; и то, что она поймала его в сети, с быстротой молнии бросила на свою кровать — так что у него аж дух перехватило, — еще больше сбивало его с толку; ему виделся в этом признак трогательной гениальности.
— В любви, — говорил он ей, — ты придерживаешься тактики Наполеона: главное — ввязаться в драку, а там посмотрим.
Одним пальцем он поигрывал золотым крестиком, который она носила на шее; он вспоминал, что вечерами она, как прилежная монахиня, молилась перед сном и читала вместе с Джулией отрывки из «Золотой легенды», которую знала в подробностях. Когда они первый раз спали вместе, она, пока он отдыхал в темноте, принялась вдруг с каким-то детским воодушевлением рассказывать ему историю святого Бенедикта и его сестры Схоластики, радовавшейся, что непогода задержала брата подле нее и позволила ей чуть дольше насладиться беседой и его уроками. За окном тяжелый арденнский дождь хлестал по лесу на мили и мили вокруг. Это было так неожиданно — и тем не менее так прелестно. Необыкновенно детский тон разговора наводил на мысль о юных школьницах, забившихся от сильного дождя в тайник и рассказывающих истории в ожидании конца грозы.
— Но как ты могла знать? — то и дело повторял он с ошеломленным недоумением, прижимая к своему плечу маленькую, такую благородно-белокурую головку.
— Ты не глуп, — отвечала она благоразумным ртом молодой невесты, приподнимаясь, опершись на локоть, и, приложив к губам пальчик, пристально разглядывала его. — Ты не глуп, но ты немного простоват.
Даже когда они завтракали, она обвивала его ногами, как молодой щенок, покусывала руку, которая помешивала ложкой чай или пододвигала сахарницу. «Ты как попугай на дереве, — говорил он ей, смеясь и погружая руку в длинную и струившуюся, как вода, шевелюру, — все время цепляешься то лапкой, то клювом». Покусывание превращалось в укус; он прижимал ее к себе, слегка царапая, обозначая этим страсть, от которой начинает играть кровь; одновременно он разглядывал на стене желтое солнечное пятно, которое уже опустилось и вскоре должно было коснуться кровати. «Мало времени, — думал он про себя как-то оцепенело, — у меня мало времени». Он вскакивал с постели и торопливо одевался — как раз сейчас грузовичок отправлялся в Фализы. Война всегда приводила Мону в состояние скептического, снисходительного удивления.
— Что ты забыл, дорогой, в этом доме? Он так уродлив, — иногда говорила Мона, пока он одевался.