Он довольно долго пролежал без движения, переводя дух; биение сердца успокаивалось. В очень слабом сероватом свете, который растворялся теперь во мраке комнаты, проступала фрамуга двери и сердцевидные отверстия в ставнях. Стеганое одеяло слабо прогибалось под его весом; он чувствовал себя там съежившимся, как в утробе; тишина представлялась ему чудесной, как глазурью, покрытой слабым запахом воска, оздоровленной целебно-горьким благоуханием лаванды. Тело его в этом черном безмолвии мало-помалу приходило в себя — силы возвращались к нему.
«Вот так история!» — подумал он.
Он еще ощущал легкий туман в голове, но пытался собраться с мыслями; он понимал, что захлопнувшаяся за ним дверь подвела черту, закрылась на эпилоге: его короткое военное приключение подошло к концу. Что его поражало, так это образовавшаяся вокруг него пустота: призрачная, зияющая, пресная — она его засасывала. Мону он отправил. Оливон, Эрвуэ — мертвы, Гуркюф ушел. Война была необычайно далеко, казалась теперь ничтожной, уже снедаемой этими гнетущими землистыми тенями, которые возвращались и съеживались, усевшись кружком. Еще не придя в себя от шока после ранения, он смотрел, как вокруг него колышется тяжелая вода замурованной комнаты: придавленная безмолвием деревенской природы, она стоя спала под луной. «Вот и переезд на новую квартиру!» — подумал он. Морща лоб, Гранж пытался вспомнить, что он с таким жаром, с таким нездоровым любопытством высматривал всю зиму из своего окна вдалеке на дороге. «Я испытывал страх и нетерпение, — говорил он себе. — Я ждал, что что-то произойдет. Я подготовил место для этого „что-то“…» Теперь-то он знал, что что-то произошло, но ему казалось, что это было как бы невзаправду: война продолжала укрываться за своими призраками, окружавший его мир по-прежнему молча опустошался. Теперь ему вспоминались ночные обходы в лесу, по краю безмолвной границы, откуда он столько раз возвращался к этому ложу, к Моне. Ничто так и не обрело законченных форм. Мир оставался уклончивым, сохранял ватное, мягкое прикосновение гостиничных номеров с их угрюмым синим светом. Вытянувшись на кровати, в темноте, внутри пустого дома, он вновь становился слепым скитальцем, каким был всю зиму; он продолжал скользить по зыбкой, сумрачной кромке, как идут ночью по краю пляжа. «Но теперь я касаюсь дна, — говорил он себе с каким-то ощущением безопасности. — Больше ждать нечего. Ничего другого. Я вернулся».
«Свет зажигать мне нельзя», — подумал он.
Он встал, рукой нащупал туалетный столик, нашел кувшин с водой, стоявший в центре таза, и долго пил; он чувствовал, как по языку его нет-нет да и проскальзывала тонкая безвкусная пленка пыли; ему подумалось, что с тех пор, как он покинул Мону, минуло не меньше недели. Затем он растянулся на коврике и промыл рану. Вода бесшумно стекала на пол, постепенно впитывалась толстым ковром. Холодная жидкость обжигала его, но боль теперь как бы немного притупилась; он встал на ноги и выпил еще воды. Слабая серая тень выползала из глубины комнаты и, казалось, делала ему знаки; он поднял руку — тень в зеркале повторила жест с истощенной медлительностью, так, словно рука плавала в толще воды; он наклонился вперед, чуть ли не уткнувшись носом в зеркало, но тень оставалась расплывчатой, снедаемой со всех сторон темнотой; жизнь не воссоединялась с собой же; не было ничего — только эта немного приблизившаяся встреча один на один с тусклой тенью, которую он не мог разглядеть. Между тем в мозгу у него временами мелькали мысли, вдруг представлявшиеся ему бесконечно далекими: он задавался вопросом, добрался ли Гуркюф до Мёза. «Варен был прав относительно заглушек», — сказал он себе бесстрастно. Однако все это было ему безразлично. Ничего не происходило. Никого не было. Только эта упрямая, тусклая, пугающая тень, которая плыла к нему, так и не дотягиваясь до него из глубины своих туманных сфер, — эта оглушительная тишина.