Все дело было в тоне. Он как бы говорил: сейчас начнется бой, и, возможно, кто-нибудь из нас его не переживет; так почему бы в такую минуту не забыть мелочные счеты? Ведь как приятно, когда рядом человек если и не близкий, то хотя бы открытый и понятный…
В глазах майора Ортнера это было признаком слабости, непростительной для офицера.
Он даже бинокль не опустил. Сказал отрывисто:
- Вам пора, гауптман.
Тягачи заревели и поволокли пушки из ложбины. И тут выяснилось, что гауптман дал маху: выезд из ложбины оказался единственным. Батарея выдвинулась на позицию не вся сразу, а поочередно, орудие за орудием. Счастье, что ни один из тягачей не забуксовал на рыхлом склоне, тогда бы вообще ничего не получилось. Да и красные прозевали начало маневра. Уже вытягивали последнюю пушку, когда поблизости разорвался первый осколочный.
Красные не спешили. Да и наводчик у них был никудышный. Только после четвертого выстрела был ранен один из комендоров. За это же время батарея успела осыпать снарядами и танк и бронеколпаки. Но пятый осколочный сразил еще двух комендоров, а шестой лег точнехонько посреди позиции и внес смятение.
Телефонист подал, трубку.
- Господин майор, позвольте отступить, пока нас всех не перебили, - срывался на дискант голос Клюге.
- Ни в коем случае Продолжайте бой, - ровно сказал Иоахим Ортнер. - Вы же понимаете, гауптман, сейчас только от мастерства и мужества ваших людей зависит успех атаки.
И не стал больше слушать, отдал пищавшую трубку телефонисту.
Он не лицемерил. Действительно, сейчас все зависело от Клюге. Подави он пулеметы красных - и доту не удержаться, потому что рота шла хорошо, хотя ей уже доставалось от осколков своих же снарядов. Что поделаешь, на это приходилось идти, лишь бы молчали пулеметы.
Но надежды не оправдались. Красные удачным выстрелом разбили одну из пушек, и гауптман Клюге пошел на самоуправство: вызвал из укрытия тягачи. Красные сразу перенесли на них огонь. На этом они потеряли время, должно быть, целились долго, и два тягача успели добраться до позиции, зато от первого же их снаряда загорелся тягач как раз на выезде из овражка. Одна машина внизу оказалась отрезанной, две все же зацепили по пушке, но уже от следующего снаряда один из этих тягачей вспыхнул, а пушка перевернулась. Тогда с позиции побежали все - и водители и комендоры.
К этому времени решилось и на холме. Рота не выдержала испытания молчанием противника и страшным зрелищем - ведь склон был весь усеян телами: и тех, кто вчера здесь погиб, и сегодня во время первой атаки. И рота залегла, хотя по ней так и не выстрелили ни разу. А когда стало ясно, что батарее конец, солдаты начали отходить, Сначала по одному, ползком и перебежками, но уже через несколько минут припустили бежать в открытую, слава богу, и на этот раз красные не расстреливали их в спину.
Что и говорить, это была постыдная картина. Иоахим Ортнер поглядел на часы. Начало седьмого. Интересно, когда просыпается полковник? Если он ранняя пташка, с минуты на минуту надо ждать его звонка. Но если он решит выдержать характер?… Тогда звонок раздастся не скоро, а прежде девяти и я звонить не стану: ни повода нет, ни охоты. Значит, все упирается в характер господина полковника, а пока здесь непонятно за что будут расплачиваться своими жизнями немецкие парни.
Майору Ортнеру было жаль солдат, которых он так бездарно гнал на пулеметы. В который раз за сегодняшний день он размышлял, что, будь его воля, он бы все устроил иначе. Не кровью, а мыслью, интеллектом и волей доказывать силу германского духа. Но у него приказ, и не позже девяти ноль-ноль спросят, как он, майор Иоахим Ортнер, этот приказ выполнил. И тогда он назовет число атак, которое подтвердит его настойчивость и неуемную жажду победы. И перечислит свои потери. И станет безусловной его непреклонность, никому в голову не придет обвинить его в малодушии, никто ему не скажет, что он пасует перед трудностями.
Как все глупо, думал Ортнер. Солдаты честят меня последними словами, считают идиотом и убийцей. Полковник, узнав о потерях, тоже решит, что я убийца и болван. Но я должен играть свою роль, как бы она ни называлась. Главное, чтобы внешне я был тверд и непреклонен, и убежден в правоте своей идиотской тактики, и тогда я буду прав в любом случае, перед какими угодно судьями, чего бы ни стоила моя формальная правота доблестной германской армии.
Сердце у него не болело и душа была спокойна: у него не было выбора. Как шар в кегельбане/он катился по единственному, выбранному другими желобу. Чего ж ему было терзаться?