— Ах, мэтр Вийон, все там будем. Когда мой дед вернулся из Иерусалима, он сказал: «В святой земле смерть ничуть не лучше, чем в Париже». А вы-то хоть умрете здесь.
— Правильнее сказать «подохну».
— Ну, это все одно. Свеча не успеет догореть, а вы уже будете в царствии небесном. Плохо ли на всем готовом — и харчи, и постель, и клопов нет.
— Тебе, сынок, лучше сменить кинжал на четки, хороший кюре из тебя получается. Когда одного моего дружка вели на виселицу, священник тоже пообещал ему вечное блаженство и обнадежил, что мой приятель будет ужинать с ангелами, если перед смертью очистится от грехов. А мой дружок ему ответил: «Если так, благой отец, поужинай ты вместо меня, а я помолюсь за твою душу». Жаль, Этьен, что ты человек неотесанный, иначе ты, конечно, знал бы, что случилось с графским сыном Окассеном и пленной сарацинкой Николетт. Бог даст, я расскажу тебе их историю, но одно место приведу сейчас, по памяти, там как раз говорится насчет рая и ада.
— О, расскажите, прошу вас.
— «В рай попадут лишь те люди, о которых я сейчас расскажу. Туда идут престарелые священники, немощные, старые калеки, что по целым дням и ночам толпятся у алтарей и старых склепов, туда идут те, кто ходит в лохмотьях, поношенных плащах, те, кто бос, наг и оборван, кто умирает от голода, жажды, от холода и нищеты. Все они идут в рай, но мне нечего с ними делать. Мне же хочется отправиться в ад, ибо в ад идут отменные ученые, добрые рыцари, погибшие на турнирах, туда идут славные воины и свободные люди; с ними мне и хотелось бы пойти. Туда же идут прекрасные благородные дамы, что имеют по два или по три возлюбленных, не считая их мужей; туда идет золото и серебро, дорогие разноцветные меха, идут игрецы на арфе, жонглеры и короли нашего мира».
Конечно, Этьен, если судить по моей худобе и лохмотьям, мне прямехонько топать в рай, но перед господом нашим мы все наги и босы, и худобу или дородность апостол Петр не на безмене мясника взвешивает, а на весах с золотой и железной чашами. Так что, по всему видать, идти мне вслед за рыцарем Окассеном, за моими друзьями-жонглерами, за дамами, у которых по три возлюбленных, а я знавал и таких, которые меняли кавалеров чаще, чем гребни в волосах.
Конечно, в раю неплохо, одно только скверно — вино там слишком дорого, хотя какая-нибудь бурда и там найдется. Не было гонца из парламента?
— С утра не было. Да вы не убивайтесь так.
— А как же мне убиваться, сынок? Ты ведь знаешь, что в Книгу Судеб простому смертному не дано заглянуть, дабы узнать день своей кончины, я же мусолю палец и перелистываю Книгу не впервые. Но, видно, пьяный немец ее набирал, что столько в ней ошибок. Так говоришь, не было вестей из парламента?
— Да говорю же, нет.
— Мог бы и соврать. Наверное, ни от кого мир не видал столько зла, как от правдолюбцев. Монахи — те хоть врут, да складно.
— Ну, уж по части соврать вы и францисканцам нос утрете. Капеллан говорит, что у вас язык ехидны — раздвоенный и с него яд каплет.
Франсуа показал язык.
— Ну как, раздвоенный?
Гарнье потрогал язык, обтер пальцы о штаны.
— Так-то вроде нет, а там кто его знает.
— Ну, Фоме до тебя далеко, он хоть в рану персты вложил, а тебе мало и пятерней в рот залезть.
— Так кому же верить, мэтр Вийон? Вот вы обещали мне спеть балладу, а не спели. Что ж, до богородицыного обрезания ждать? А капеллан врать не станет.
— Ладно, неси лютню, хотя есть дела поважнее.
Гарнье запер замок и пошел за лютней. Нес, стараясь не попасться на глаза лейтенанту Массэ, которого вся внутренняя стража боялась.
А узник шестой камеры сидел на полу, обхватив острые колени, и думал: дошло его прошение о помиловании до парламента или не дошло? Вчера приходил дядя Гийом, но и он толком ничего не знал, хотя знакомый писец из канцелярии сказал ему, что какая-то бумага из Шатле получена, но в Шатле сидят и графы, и бароны — уж за них-то есть кому замолвить слово.
После того как мэтр Гийом де Вийон продал виноградник и заложил домишко, он стал совсем больным — ему трудно стоять, и левая рука мелко дрожит. Он уже ходатайствовал за племянника перед женой прево, и перед королевским хирургом Женильяком, и перед ректором Сорбонны, но не встретил в их сердцах сочувствия к непутевому Франсуа. Осталось уповать на милость бывшего ученика, кардинала Жана ле Дюка, но кардинал пребывал в Авиньоне, где даже в декабре трава зеленая, а небо нежно-голубое. И судьба Франсуа сейчас была в седельной сумке папского гонца, взявшегося доставить письмо кардиналу, — он уже мчался, пришпорив гасконского скакуна, по снежной дороге — гонец в желто-черном кафтане с серебряным крестом, вышитым на груди.
«Смешно, — подумал Франсуа, — в седельной сумке папского гонца судьба того, кто облыжно обвинен в убийстве папского нотариуса».
— Мэтр Вийон, я принес лютню.
— А вино?
— Насчет вина вы ничего не говорили.
— Так сейчас говорю, раз ты сам не догадался. — Гарнье со вздохом достал из-за пазухи фляжку. — Ну вы, анжуйцы, и сквалыги; небось собственное дерьмо и то складываете в сундуки — авось сгодится.
— Так и от дерьма польза.