Читаем Баловни судьбы полностью

Зал заседаний № 20. Старое здание суда. Поднимаешься по каменным ступеням и входишь в дверь размером с хорошие ворота, и она поскрипывает, когда ты берешься за стертую посеребренную ручку. За дверью — вестибюль, этакая помесь бального зала и коридоров Синг-Синга, потом опять каменная лестница и этажи, этажи, уходящие в сумрак, и маленький закуток для вахтера на втором этаже, в котором горит желтоватая лампа и сидит хилый парень в форме — он и объясняет, куда идти дальше. А после тебе остается только ждать в комнате для свидетелей, сидя на твердой деревянной скамье, покрытой темным лаком и отполированной задницами бесчисленных свидетелей. Из окна этой комнаты видна красная кирпичная стена — окна с узкими, внушительными переплетами, за которыми вдруг мелькнет этакая молоденькая цыпочка с начесанным коком, в водолазке, сидящая за пишущей машинкой. Изредка мимо проедет красный автобус, следующий в Сагене, и снова все тихо, звуки, которые ты слышишь, доносятся из-за угла, с Акерсгатен с ее типографиями и грузовиками, развозящими газеты. Некоторое время я сижу там в одиночестве — второго свидетеля уже вызвали в зал, а двое свидетелей от полиции вышли в коридор покурить — и вдруг замечаю, что меня начинает бить дрожь. Сижу на скамье и пытаюсь вспомнить: что я должен отвечать на вопросы суда и что говорить надо четко и по существу, а не мямлить, путаясь и противореча самому себе, как бывало в школе, когда тебя вызовут к доске решать задачку, которой ты не понимаешь. Меня всего трясет, сперва начинает дергаться левое веко, и я ничего не могу с этим поделать, а после дрожь распространяется по всему телу.

— Зараза, — говорю я себе вполголоса. — Сволочь несчастная. Вошь. Возьми себя в руки.

Но это не помогает. Хуже того, во мне поднимает голову старый страх, страх из моих ночных кошмаров, страх перед выстрелом, который швырнул Калле наземь и который с таким же успехом мог достать и меня, а за этим страхом — детский страх, охватывавший меня в темноте подпола, страх, который я никак не мог побороть. Я хорошо помню западню подпола в доме дедушки с бабушкой в Кьёпсвике — зеленая облупленная краска и цепь, гремевшая, когда западню поднимали, чтобы спуститься в подпол, — и бабушку, учившую меня стучать башмаком по ступеньке, чтобы прогнать крыс. До чего ж я боялся этого подпола! И как часто меня посылали принести что-нибудь оттуда! И как часто я слышал крыс, бегавших там в темноте! Я стыдился своего страха перед темнотой, простительного лишь малышам. Однажды летом во время каникул — кажется, я тогда ходил в школу первый или второй год — я остался в доме один: дедушка был на цементном заводе, а мамаша с бабушкой — в хлеву с коровой, которая должна была вот-вот отелиться. В тот день я решил победить свой страх перед темнотой. Это было среди бела дня, солнце заглядывало в маленькие оконца с серыми тюлевыми занавесочками, я и осмелел только потому, что было так светло. Открыв бряцавшую цепью западню, я постучал башмаком по ступеням, потом сошел вниз и опустил крышку — ослепительный солнечный свет померк и исчез, превратившись в тонюсенькую светящуюся полосочку, я стоял на земляном полу один на один с темнотой, своим страхом и крысами. Стоял и стоял. Страх бился во мне толчками. Я даже подумал, что надо сесть, чтобы не шлепнуться, но продолжал стоять. И тогда я сказал в темноту:

— Только посмей подойти ко мне, крыса! Только подойди! Узнаешь, чем пахнет мой башмак!

В подполе было совершенно темно, никто не знал, где я, западня была закрыта, и я вспомнил, как читал в одном комиксе или в сказке о заживо погребенном человеке. Так, пугая крыс, я простоял там верных пять минут, и, когда истекла четвертая минута, страх перед темнотой был побежден. Я вылез из подпола и пошел в хлев к мамаше и бабушке и с того дня больше уже не боялся спускаться в подпол. Корова раскачивалась всем телом и мычала, ноги ее судорожно упирались в дощатый пол стойла, мамаша и бабушка держали теленка за ноги, корова тянула в другую сторону, и казалось, что добром это не кончится.

— Ну, ну, еще немножко, — говорила бабушка.

— Давай, кормилица, давай!

— Ну-ка, давай!

Я размазывал по лицу слезы и сопли и сам не знал, отчего плачу: из-за коровы ли, мычавшей от боли, из-за теленка, родившегося слепым, мокрым и слизким, но все-таки живым, из-за побежденного страха перед темнотой или из-за всего вместе, а ослепительное летнее солнце освещало весь хлев с его сладковато-пряным, острым запахом навоза, и в солнечных лучах клубилась сенная пыль.

Когда я мысленно дохожу до этой картины, дверь зала № 20 открывается и кто-то кричит:

— Рейнерт Нильсен!

Перейти на страницу:

Похожие книги