Магзуб шагал тяжело, небыстро, словно придавленный грузом горестей — несть им числа и не под силу смертному их нести. Он все еще не успокоился — Наруз слышал, как он тихо постанывает на ходу и даже всхлипывает, — а один раз он упал на колени и, что-то бормоча себе под нос, прошел на четвереньках несколько шагов. Наруз наблюдал за ним, чуть склонив голову набок, как охотничий пес, и ждал. Вдвоем они миновали неряшливые пригороды праздника в сумеречной полумгле жаркой ночи; затем Магзуб свернул к длинной полуразвалившейся стене, когда-то ограждавшей заброшенные ныне сады, покинутые дома. Праздничный гомон стих до еле слышного, нерасчленимого на отдельные звуки гула, но где-то невдалеке по-прежнему меланхолично погромыхивал маневровый паровозик. Они вошли в обширный полуостров тьмы, тут же потеряв ориентацию в расстояниях и размерах, как странники в незнакомой пустыне. Теперь Магзуб выпрямился и пошел быстрее, словно лис, устремившийся к норе, когда идти осталось всего ничего. Наконец он свернул в обширный заброшенный двор, скользнув в дыру в глинобитной стене. Наруз забеспокоился — в этом лабиринте обветшалых хибарок и полузасыпанных песком могил он вполне мог потерять его из виду. Он бросился следом, свернул за угол и наткнулся на человеческую фигуру, увеличенную тьмой едва ли не втрое. «О Магзуб, — позвал он тихо, — хвали Господа, о Магзуб», — и неожиданно страх ушел, уступив место, как всегда перед дракой, дикому, распирающему грудь восторгу, — он шагнул вперед, в радиус действия Магзубовой силы, тронул рукоятку кинжала и наполовину вытянул его из ножен.
Юродивый сделал шаг назад, потом еще один, и вдруг они оба попали в полосу света, падавшего поверх неглубокого озера тьмы за стеной от далекого уличного фонаря, — свет вернул их из небытия, приставив к почти невидимым теперь телам освещенные головы, будто медальоны. Смутно Наруз увидел, как поднялись в нерешительности, а может, в страхе руки Магзуба — тот на миг стал похож на ныряльщика — и легли на полусгнившую деревянную балку, загнанную в незапамятную эру в каменное основание стены, чтобы дать опору саманной кладке. Затем Магзуб чуть повернулся, соединив руки вместе, словно бы для молитвы, и Наруз сделал два быстрых, почти одновременных движения — его тело само рассчитало каждое, моментально и безошибочно. Правой рукой он вогнал кинжал в дерево, прямо сквозь широкие рукава груботканого Магзубова халата, пришпилив обе его руки к балке; левой же ухватил юродивого за бороду, как змеелов хватает кобру чуть повыше капюшона, чтобы не дать ей себя укусить. И, чистой уже волею инстинкта, он прижался лицом к лицу гипнотизера, мазнув распластанной надвое губой по губе целой, и с присвистом (уродство на Востоке — тоже знак магической силы), едва ли не сквозь поцелуй прошептал: «О, любимец Пророка».
Так они стояли довольно долго, картинка к забытому мифу, застывшая то ли в глине, то ли в бронзе, и тишина понемногу вернулась, снова пропитав все поры тьмы. Магзуб дышал тяжело, почти загнанно, и молчал; глядя теперь в страшные его глаза, совсем недавно полыхавшие ярым пламенем, Наруз больше не видел в них силы. Под тяжелыми, подкрашенными углем веками они были пусты и безжизненны, и даже в самой глубине зрачков не таилось ни капли смысла — только пустота, только смерть. Ему вдруг показалось, что человек, загнанный им в угол заброшенного двора и пришпиленный к стенке, уже мертв. Еще минута — и он обмякнет у него в руках и перестанет дышать.
Наруз знал, что, пока Магзуб не «в своем часе», бояться нечего, и знание это захлестнуло душу ему — волна за волной печали, печали сострадательной: ибо он постиг суть дара этого человека, ту волю к вере, от коей спасение — только в безумии. К горлу у него подступил ком, и он отпустил бороду Магзуба и принялся гладить его по голове, по спутанным волосам, приговаривая шепотом, глотая слезы любви и сострадания: «Ах, любимец Пророка! Ах, мудрый мой, хороший мой!» — словно гладил животное, словно Магзуб превратился вдруг в его любимую охотничью собаку. Наруз перебирал его волосы, слегка почесывал за ушами, повторяя одни и те же слова завораживающим низким тоном, каким обычно говорил с любимыми ручными животными. Глаза колдуна медленно обратились, сошлись в фокусе и затуманились, как у обиженного взрослыми ребенка. Тяжкий полустон-полувсхлип вырвался из самой глубины его тела. Он упал на колени, на сухую землю, по-прежнему пригвожденный к дереву, и повис. Наруз тоже наклонился и тоже встал на колени, с ним рядом, продолжая издавать низкие, хриплые, совсем уже нечленораздельные звуки. В том, что он делал, не было и капли притворства. В нем говорило сейчас глубокое уважение, едва ли не любовь к этому человеку, сумевшему отыскать последние истины веры и скрыть их под маской безумия.