«Беспрестанно наталкиваясь на преграды в своем стремлении излиться, душа моя, наконец, замкнулась в себе. Откровенный и непосредственный, я поневоле стал холоден и скрытен… Я был робок и неловок, мне казалось, что во мне нет ни малейшей привлекательности, я был сам себе противен, считал себя уродом, стыдился своего взгляда. Вопреки внутреннему голосу, который, вероятно, поддерживает даровитых людей в их бореньях и который кричал мне: „Смелей! Вперед!“, вопреки внезапному ощущению силы, которую я иногда испытывал в одиночестве, вопреки надежде, окрылявшей меня, когда я сравнивал сочинения новых писателей, восторженно встреченных публикой, с теми, что рисовались в моем воображении, — я, как ребенок, был не уверен в себе. Я был жертвою чрезмерного честолюбия, я полагал, что рожден для великих дел, — и прозябал в ничтожестве… Вращаясь среди сверстников, я натолкнулся на кружок фанфаронов, которые ходили, задрав нос, болтали о пустяках, безбоязненно подсаживаясь к тем дамам, что казались мне особенно недоступными, всем говорили дерзости, покусывая набалдашник трости, кривлялись, поносили самых хорошеньких женщин, уверяли, правдиво или лживо, что им доступна любая постель, напускали на себя такой вид, как будто они пресыщены наслаждениями и уже отказываются от них, смотрели на женщин, самых добродетельных и стыдливых, как на легкую добычу, готовую отдаться с первого же слова, при мало-мальски смелом натиске, в ответ на первый бесстыдный взгляд! Говорю тебе по чистой совести и положа руку на сердце, что завоевать власть или крупное литературное имя представлялось мне победой менее трудной, чем иметь успех у женщины из высшего света, молодой, умной и изящной… Многих я обожал издали, ради них я пошел бы на любое испытание, отдал бы свою душу на любую муку, отдал бы все свои силы, не боясь ни жертв, ни страданий, а они избирали любовниками дураков, которых я не взял бы в швейцары… Разумеется, я был слишком наивен для того искусственного общества, где люди живут напоказ, выражают свои мысли условными фразами или же словами, продиктованными модой. К тому же я совсем не способен был к ничего не говорящему красноречию и красноречивому молчанию. Словом, хотя во мне кипели страсти, хотя я и обладал именно такой душой, встретить которую обычно мечтают женщины, хотя я находился в экзальтации, которой они так жаждут, и полон той энергии, которой хвалятся глупцы, — все женщины были со мной предательски жестоки… О, чувствовать, что ты рожден для любви, что можешь составить счастье женщины, и никого не найти, даже смелой и благородной Марселины, даже какой-нибудь старой маркизы! Нести в котомке сокровища и не встретить ребенка, любопытной девушки, которая полюбовалась бы ими! В отчаянии я не раз хотел покончить с собой».
Но Бальзаку отказано и в более легких приключениях, в которых молодые люди обычно находят замену любви, о какой они грезят. В маленьком Вильпаризи за ним следят родные, в Париже чахлое месячное содержание не позволяет ему пригласить поужинать даже нищую гризетку. Однако чем выше запруда, тем сильнее обрушивается волна, жаждущая смести ее. Некоторое время Бальзак пытается, по-монашески постясь и предаваясь неистовому труду, подавить в себе потребность в женщинах и в ласках. В своих романах он упивается суррогатом действительности, наслаждаясь своими, по правде оказать, весьма безвкусными героинями. Но эта фантазия — порочный круг — только питает в нем воспламеняющуюся стихию. На двадцать втором году жизни Бальзака терзает возрастающее вожделение. Безмерная сила любви жаждет воплотиться в чувство. Времена смутных, чадных и мучительных мечтаний уже миновали. Он уже не в силах больше выносить одиночество. Он хочет, наконец, жить, любить и быть любимым. А там, где Бальзак ставит на карту свою волю, там он из пылинки творит бесконечность.