Зюльма восхищается «Луи Ламбером», «Полковником Шабером», «Цезарем Бирото» и «Эжени Гранде» и в то же время ей чрезвычайно не нравятся раздушенные салонные истории вроде «Тридцатилетней женщины». «Сельского врача» она чрезвычайно справедливо считает тягучим и перегруженным напыщенными рассуждениями, а выспренняя мистика «Серафиты» кажется ей отталкивающей. С удивительной проницательностью чует она малейшую опасность, угрожающую восхождению Бальзака. Когда он собирается заняться политикой, она в отчаянии предостерегает его:
«Озорные рассказы» важнее министерского портфеля».
Когда он сближается с роялистской партией, она заклинает его:
«Предоставь это придворным и не водись с ними. Ты только замараешь свою честно завоеванную репутацию».
Она упрямо твердит, что навсегда останется верна своей любви к «классу бедняков, которых так постыдно оклеветали и так эксплуатируют алчные богачи», «ибо я сама принадлежу к народу. И хотя с точки зрения общества мы принадлежим уже к аристократии, мы все-таки навсегда сохранили симпатии к народу, изнывающему под ярмом».
Зюльма предостерегает его, когда видит, какой ущерб наносит его книгам спешка, в которой он их стряпает.
«Неужели ты называешь это творчеством, — восклицает Зюльма, — когда ты пишешь так, словно тебе нож приставили к горлу? Как можешь ты создать совершенное произведение, если у тебя едва хватает времени изложить его на бумаге! К чему эта спешка ради того, чтобы позволить себе роскошь, которая пристала разбогатевшему булочнику, но никак не гению? Человеку, который смог изобразить Луи Ламбера, вовсе не так уж необходимо держать пару англизированных лошадей. Мне больно, Оноре, когда я не вижу в тебе величия. Ах, я купила бы лошадей, карету и персидские ковры, но я никогда не дала бы возможности прожженному субъекту сказать о себе: „За деньги он на все готов“.
Зюльма любит гений Бальзака, но страшится его слабостей. Она с ужасом видит, что он пишет, как затравленный, что он сделался пленником великосветских салонов, что он, опять-таки из желания импонировать столь презираемому ею высшему обществу, окружает себя ненужной роскошью, вгоняющей его в долги.
«Не исчерпай себя раньше времени!» — говорит она ему, обнаруживая поразительное предвидение. Ей свойственно могучее, истинно французское сознание свободы. Она хотела бы видеть величайшего художника современности независимым в полном смысле этого слова, не зависящим ни от хвалы, ни от хулы, ни от общества, ни от денег. Но она в отчаянии убеждается, что он вновь и вновь попадает в рабство и в зависимость.
«Галерный раб! И ты останешься им навсегда. Ты живешь за десятерых, ты в жадности пожираешь сам себя. Твоя судьба на веки вечные останется судьбой Тантала».
Пророческие слова!
Они обращены к душевной честности Бальзака, который был в тысячу раз умней, чем все его мелкое тщеславие, ибо в то самое время, когда герцогини и княгини расточают ему ласки и кадят фимиам, он не только принимает жестокие и часто гневные упреки Зюльмы, но всегда благодарит ее, истинного своего друга, за прямоту.
«Ты — моя публика, — отвечает он ей, — я горжусь знакомством с тобой, с тобой, которая вселяет в меня мужество стремиться к совершенствованию».
Он благодарит ее за то, что она помогает ему «выполоть сорную траву на моих полях. Каждый раз, когда я виделся с тобой, это приносило мне самую существенную пользу».
Он знает, что ее поучениям чужды неблагородные мотивы. В них нет ни ревности, ни духовного высокомерия, она искреннейшим образом заботится о бессмертной душе его искусства, и поэтому он отводит ей особое место в своей жизни.
«Я питаю к тебе чувство, которое не знает себе равного и не похоже ни на какое другое».
Даже позднее, когда он станет изливаться в исповедях перед другой женщиной — г-жой Ганской, это «привилегированное положение в моих чувствах» останется неизменным. Он только делается более замкнутым с единственной своей подругой, — может быть, из смущения, может быть, из тайного стыда.