Дети не могли оценить аналогию с раствором: по моему совету они отвергли дьявольскую науку и держались подальше от химических лабораторий и всего такого. Возможно, поэтому они не знали страха.
— С чего это я должен бояться? — в ответ спросил пацан. — Ведь я знаю, что Бог очень любит меня.
— «Очень любит»?
— Он привел меня к тебе как раз вовремя, разве нет? Он спас меня. И Он, должно быть, очень любит тебя и Детей, раз привел меня к вам, чтобы я мог спасти вас.
По всему было видать, что он твердо намерен пережить конец света и остаться в живых. Дети его поддерживали. Оно и понятно: детям свойственно наивно верить, что жизнь предпочтительней смерти, перед которой они испытывали животный страх, а о жизненных тяготах они понятия не имели. Дети не представляют себе, каким кошмаром может обернуться жизнь.
А я представлял и давным-давно решил, что, когда меня начнет медленно пожирать рак — а до него доживает каждый, особенно в моей семье, — я прыгну с моста или нажрусь таблеток. Что угодно, лишь бы опередить медленное расползание опухоли, химиотерапию, подкладное судно и адскую боль. За простодушным желанием выжить стояла самонадеянность тех, кто забыл про боль. Мне некого было винить, кроме себя: разве не я вернул им невинность, подменил жестокую правду удобной ложью, научил надеяться? Говорят, люди не помнят боли — помнят лишь то, что она была, но не её самое, не физические ощущения агонии. Боль проходит — и воспоминания о ней стираются из памяти. Поэтому так легко забыть, что боль — это больно, что жить в боли порой невыносимо. С моей помощью Дети забыли об этом, но я помнил. Помнить о боли — единственный способ ее избежать.
Предположим, ты их спасешь, хотел я сказать. Но для какой жизни, скажи на милость?
— Бог мог послать к тебе кого угодно, — опередил меня пацан. — Но выбрал меня.
Мой сын — избранный. Мой сын. Этот заморыш.
Я старался поменьше думать. Проще было представить, что он со мной заодно, что мы вместе ощипаем этих курей. Ведь было же очевидно, что ему досталась от меня не только преждевременная лысина — пацан был прирожденный оратор. Я мог бы свалить вместе с ним в Майами, когда придет время. Или еще лучше — натаскать его, повременив с выходом на пенсию. Отец и сын в одном деле — беспроигрышный вариант. Две тысячи лет прошло, а фокус до сих пор работает. Может, променять всех моих Детей на одного пацана — не самая плохая идея. Что бы там ни говорили про конец времен, а все-таки мы еще живы.
Я так увлекся, представляя, как мы с ним заживем, что испытывал почти неприличное удовольствие. А впрочем, что такого? Что плохого в желании воспитывать собственного сына, сделать из него человека? По-моему, вполне понятное и естественное стремление.
Эту сказку я рассказывал себе каждую ночь.
Вечером накануне Судного дня Дети заперлись на все замки и настроились ждать конца. Пацан расставил всех на боевые посты, выдал оружие и велел приготовиться к худшему. Я все выжидал, когда же открыть ему еще одно, последнее, непростое повеление свыше: двинуться в исход, покинув землю обетованную.
— Я не вернусь с тобой в Эдем, — сказал я вполголоса, чтобы Дети не услышали: хватит с меня слезливых прощаний. — Кому-то надо остаться снаружи, отгонять безбожников и все такое.
— Но в Интернете пишут…
— Послушай, это не рекомендации ведущих специалистов компании «Гугл», — мягко перебил я и замолчал. Сейчас он, наконец, скажет «хватит пудрить мне мозги», думал я, или хоть раз поведет себя как ребенок, расклеится, разнюнится, вцепится в меня, — какой ребенок захочет встречать конец света без папочки? Если бы он запросился со мной — достаточно одной просьбы, одного намека — я бы не раздумывал, рассказал бы ему кое-что о реальной жизни, а затем усадил бы в свой личный «самосвал» и дал тягу. Уж я бы как-нибудь выкрутился — в конце концов, он всего лишь ребенок, что стоит одурачить его еще раз — и вот тогда бы все пошло по плану, отец и сын плечом к плечу против остального мира.
Пацан не плакал, не умолял. Ни на что не намекал. Только по-взрослому кивнул, принимая неизбежное.
— Неисповедимы пути Господни, но истинны и справедливы. Детям я все объясню. — Он говорил так спокойно, словно я сознался в том, что разбил стакан. — Обещаю воспитать их достойными тебя и твоей жертвы, о которой они никогда не забудут. Прощай, Отче.
Он так и сказал — «Отче», как другие Дети. Как будто он мне не сын и никогда им не был.
Он коснулся пальцами моего лба, словно благословляя, и на этом всё. Пацан стал в точности тем, кого я из него сделал — фанатиком.
То, что мы оказались по разные стороны закрытой бронированной двери, даже к лучшему, — фанатик был мне ни к чему.