— И я бы его не оставил. Тем более что если нам удастся его взять, судья отпустит под залог. Как это уже бывало. Найдет какую-нибудь закавыку, нарушение прав человека... И выпустит. Как это бывало не раз, — повторил Андрей. — Судья нынче трусоват пошел... Чуть что — и в штаны наделал. А эти ребята еще и деньги могут предложить... Пусть банда сама с ним разбирается. А, Павел Николаевич?
— Если ты настаиваешь... — помялся Пафнутьев. — Сделаем то, что уже начали. Сейчас гласность, люди любят знать все подробности. Опять же нам надо показать свою успешную работу, верно? Глядишь, премия обломится...
— Не обломится, — без улыбки ответил Андрей. — Ведь мы же допустили это преступление? Допустили. Самое большее, на что можем надеяться, — нас оставят на своих местах.
— Это уж точно, — согласился опер, который до сих пор молча слушал, пытаясь понять, о чем идет речь. — Это уж точно, — повторил он печально. — Если, конечно, оставят.
— Значит, так. — Пафнутьев положил тяжелые ладони на папку с личным делом Гостюхина. — Бери эти бумаги и беги на телевидение к Фырнину. Пусть в ближайших же новостях оповестит город о наших успехах. Пусть нож покажет, пусть еще раз содрогнется город от того, что увидели мы в квартире... И про магазин, куда заглядывал Гостюхин, скажи Фырнину. Пусть направит туда съемочную группу, запишут рассказ продавцов. И город снова содрогнется от ужаса и безнадежности.
— Какой безнадежности? — удивился Андрей.
— Я имею в виду безнадежность положения банды.
— Тогда ладно, тогда ничего. — И, подхватив папку, Андрей быстро вышел из кабинета.
Пафнутьев проводил его взглядом, замер на какое-то время и, наконец, словно вспомнив, что он в кабинете не один, поднял глаза на опера.
— Теперь ты, — сказал он. — Есть такой тип... Мольский Григорий Антонович... Заведует рекламой в вечерке. Узнай о нем все, что можно узнать... С кем живет, с кем пьет, откуда взялся и куда путь держит.
— И он из этой компании? — ужаснулся опер.
— Понятия не имею, — усмехнулся Пафнутьев. — Но чем черт не шутит, верно?
Коля Афганец с оцепенелым ужасом смотрел на экран телевизора, где была крупно изображена его собственная физиономия. Оператор держал и держал в кадре старую фотографию, сделанную едва ли не сразу после десятого класса. На снимке он был совсем молодым, совсем зеленым пацаненком, еще до армии, до Афганистана, до всего того, что случилось с ним уже после возвращения домой. Улыбка была в его глазах, и пухлые еще губы таили в себе улыбку, и весь он был улыбчиво и простодушно устремлен в будущее.
И вот оно, это будущее, наступило.
Он, Коля Гостюхин, опасный преступник, свирепый и кровожадный, сидит на даче пахана Петровича и смотрит самому себе в глаза...
А кадр со старой фотографией все еще был на экране, и Коля смотрел на него, ничего не ощущая, кроме заполнившего все тело ужаса.
— Быстро просчитали, — наконец прошептал он. — Хорошо сработали... Молодцы.
И тут же на экране возникло изображение его ножа, надежного ножа, который он хранил все эти годы и в Афганистане, и здесь, в этом городе. Да, пока нож был с ним, все сходило с рук. Невидимый, но надежный зонтик охранял его от всяких непогод. А стоило лишиться этого ножа, как посыпалось, полетело, заскользила его жизнь в пропасть.
Следующий кадр заставил Колю намертво вцепиться руками в колени — на экране он увидел плавающие в кроваво-красной жиже человеческие внутренности. Потом камера скользнула к голове убитой девушки и он увидел лицо Вали — оно показалось ему спокойным, безмятежным, почти сонным. Щадя зрителей, оператор не стал задерживаться на этих кошмарных картинках — на экране возникло изображение Афганца сегодняшнего, в нынешнем виде.
«Откуда?!» — Хотелось крикнуть Коле, который вообще не фотографировался в последние года. Диктор пояснил, что к старому портрету студийный художник пририсовал нынешнюю его одежду и прическу, о которых подробно рассказали продавцы магазина, где работала Валя Суровцева. Коля начисто не помнил этих молодых женщин, в магазине он общался только с Валей, но они, оказывается, готовы были рассказать о нем все до самых мельчайших подробностей. Одна из них, с короткой стрижкой и румяными щечками, показала даже, как выглядит его сломанный в афганских горах мизинец. И Коля, еще раз осмотрев свою руку, убедился — правильно она запомнила его надломленный палец. Впрочем, это не имело ровно никакого значения — о его подпорченном мизинце уже знал весь город.
Не выключая телевизора, Коля встал, прошелся по комнате, изредка бросая взгляд на экран, с которого неслись слова суровые и беспощадные. Не слыша ни слова, он всмотрелся в лицо диктора и вдруг понял, что не испытывает к нему никаких чувств, даже осудить его он не смог. Просто ощущал идущую от экрана смертельную опасность, будто ядовитое излучение шло от телевизора, и он не мог отойти от него, экран притягивал, завораживал, как может завораживать простирающаяся у ног пропасть. Это ощущение ему было знакомо по Афганистану.
И тогда Коля выключил телевизор.