Внутри было полно народу. Банджо подыскал в дальнем конце местечко, почти у окна. Крупная неопрятная женщина принесла ему нож, вилку, ложку, стакан вина, ломоть хлеба и миску супа. За супом явилась большая тарелка требухи с доброй порцией картофельного пюре. И наконец – малюсенький треугольничек голландского сыру. Обед, за такие-то деньги, и вправду был роскошный, и обыкновенный голод им можно было утолить совершенно. Но голод Банджо не был обыкновенным. Поэтому он отложил кусочек сыра и попросил еще порцию требухи и пинту вина.
К тому времени, когда он разделался с добавкой, кафе уже опустело на три четверти, а за столом он и вовсе остался один. Банджо похлопал себя по животу, и удовлетворенный, дремотный звук вырвался у него изо рта. Он вынул из нагрудного кармана десятифранковую купюру, развернул ее и положил на стол. Но женщина не притронулась к ней и протянула ему засаленную бумажку – счет на двенадцать с половиной франков.
– Да вы издеваетесь! – Банджо вскинул руки. Он ведь надеялся разменять десятку и на сдачу пропустить стаканчик в своем любимом кафе. Как тарелка добавки могла сыграть с ним такую злую шутку? Он вывернул карманы и сказал: – Больше нет денег, nix money, no plus billet[14]
.Женщина совала чек ему под нос, размахивала руками как истая уроженка Прованса и трезвонила во все колокола: «Payez! Payez! II faut payer!»[15]
У Банджо на языке уже вертелись американские ругательства во всём их многообразии…– Проклятущие лягушатники. Я же ел по
Молодой черный парень, который всё это время тихонько сидел позади, подошел к Банджо и поинтересовался, чем ему помочь.
– Ты можешь, приятель, растолковать этим романтикам с большой дороги, что к чему?
– Пожалуй.
– Тогда скажи этой балаболке, чтобы она сию минуту убиралась с глаз долой, а потом пусть явится опять и обслужит меня честно. Я пообедал по фиксированной цене, как всегда, но брюхо толком не набил, так что попросил тарелку добавки, а теперь она заломила такую цену – да я в самом Париже наелся бы до отвала!
Посредник принялся спорить с женщиной. Она заявила, что Банджо не заказывал комплексный. Ей возразили, что она не предлагала меню. Как бы то ни было, над расшатанным столом висела еще одна доска, на которой на скорую руку нацарапали цены в соответствии с меню, и даже по самым щедрым расчетам выходило, что она ошиблась и обсчитала Банджо. Женщина яростно затараторила и замахала руками, стремясь скрыть смущение, в конце концов воскликнула: «Voila!»[17]
– и бросила на стол монету в два франка.Банджо взял монету и сказал:
– Будь я проклят! Ты ее раскрутил еще и на сдачу? Провалиться мне на месте, если ты не болтаешь на этом языке не хуже, чем я на американском.
Когда они уходили, женщина простилась с ними по-провансальски, с глубоким чувством: она резко и обильно, с присвистом, плюнула им вслед и закричала:
– Я француженка!
Француженка… Рэй (так звали заступника Банджо) улыбнулся. Ясное дело, женщина не могла выдумать худшего оскорбления, чем дать понять: они здесь etrangers[18]
. Быть может, она даже думала, что это дает ей моральное право их обмануть.– Обмоем-ка на эти два франка начало хорошей дружбы, – предложил Банджо. – Пропади я пропадом, нет на свете лучше места для таких встреч, чем этот самый ваш Марсель.
Рэй рассмеялся. Полнозвучный американский выговор Банджо ударил ему в голову, как старое вино, на душе стало радостно – вспомнилась Ямайка. Он уже видел Банджо вместе с Мальти и компанией на волнорезе, но никогда еще не разговаривал ни с кем из них.
С той поры как Рэй порвал с Гарлемом, он много путешествовал и, случалось, подолгу задерживался в каком-нибудь порту, который захватывал его воображение. Он вовсе не отрекся от мечты найти способ выразить себя. Иногда, когда у него совсем опускались руки, а денег не оставалось ни гроша, когда его совсем погребало под собой бремя тяжких раздумий, а работа на берегу всё никак не подыскивалась, – тогда, бывало, поднимал дух чек из Америки, невеликий, за какой-нибудь небольшой набросок, – или ободряющее письмо от друга с вложенной купюрой.
Ему пришлось столкнуться с тем, что в Европе негр не может взяться за любую случайную подработку, как в Америке. В Старом Свете, давным-давно окученном, натруженном, вольнолюбивому чернокожему юноше-романтику негде было развернуться – не то что в молодой грубой Америке. Там он вел жизнь странствующего поэта, возвысившегося над спешкой, грызней, страхом, царившими в этой свежесочиненной громаде из цемента и стали; целеустремленный, смелый, гордый, темноликий, бросавший работу, как только его звала за собой мечта или опьяняла любовь, – никому ничего не должный.