Свобода падали и свобода ангелов. Свобода тех, кому отказали в выборе; свобода сплавляемых, летящих, возносящихся туда, куда им нельзя сплавляться, куда не направляться они не могут, куда они возносятся не по своей воле. Я никого не называю, не обозначаю, не выбираю. Я — горе, обретшее свободу, когда отказалось выбирать, — открываю объятия тростинкам на марше: тебе, с одного края бесконечности шагающему навстречу другому, начавшему свой путь с противоположной стороны, походящем на тебя все больше по мере того, как вы сближаетесь, и ты, не изумляясь, в конце концов сливаешься с ним, как с чем-то от тебя неотъемлемым, как со своей тенью, когда достигает апогея тот свет, которым вы поделитесь друг с другом; тебе, вскричавшему «я иду» скалам, окаймляющим реку, столь же недвижную, как Мертвое море (весла влюбленных лодок зачмокали в вечерней тишине, точно поцелуи людоедских божков), и услышавшему от эха «оцепенев, я догоню тебя», и понимающе улыбнувшемуся в ответ улыбкой заговорщика; тебе, усиленно продирающемуся сквозь толпу ряженых, густую, пеструю, искренне и громогласно смеясь прямо в глазницы свежевыкопанного черепа, который платит тебе безудержным весельем старых, уродливых, наконец-то нашедших клиента проституток; и тебе, тебе, что после некоторых колебаний все-таки стянул из корзинки старой цветочницы замусоленный букетик фиалок (даже не пармских), и его аромат — пока ты стремишься куда-то, и ноги твои окрылены неизвестно кем — судорожно вдыхают самые желанные девушки, постепенно соблазняемые капризными временами года и неожиданно сами для себя разрешающие все свои проблемы при помощи ядовитого раствора фосфора. Я раскрываю вам объятия, готовые вот-вот сомкнуться над этой ничем не смущенной свободой.
Стихи прорастают из перерубленных побегов, используя которые, чудеса седьмого дня — дня отдыха — хотели кощунственно соединиться с праздниками рабов. Мы, тростинки, не сопротивляемся. И именно потому наш взгляд упирается как раз в пограничный ров, что отделяет согласие от отрицания. Именно потому наш взгляд не видит различия между «да» и «нет», именно потому он стеклянный, как закрытый взгляд утопленников, которым не дано изумляться.
Я отрицаю, что я якобы отождествил сон, чудо, ясновидение, предчувствие с чудовищным, то есть с тем, что парадоксально примиряет самые резкие противоположности («да» и «нет») с чем-то таким, что по своим понятиям, представлениям и взглядам совершенно бесполо: мы же не среди орхидей. И если они кажутся нам пугающе чуждыми, то это не из-за их наряда; это результат нашего усеченного зрения. Поэтому и только поэтому чудесное, когда бы наше сознание ни споткнулось о него (происходит это лишь иногда и изредка, ибо, будь оно непрерывным и цельным, оно перестало бы быть чудесным, превратилось бы в норму, а это означало бы, что мы с самого своего начала причастны Целому, то есть блаженны, иначе говоря, недосягаемы для первородного греха, что было бы абсурдно), кажется по крайней мере странным — или даже чудовищно парадоксальным — и внутренне столь противоречивым, что «разум» приходит в ужас, если его не отрицает. Это выглядит так, словно в нем кипят «да» и «нет» столь равноценные, что они незаметно нейтрализуют друг друга. Это «пекло-рай»[28]
, это нечто вроде ужасающего кармана фокусника, вроде этого комичного, но вызывающего подозрительное беспокойство выворачивания наизнанку внутренностей ярмарочного шарлатана.