Отношения писателя и читателя основаны, как правило, на том, что второй считает первого лицемером, если не лжецом, а первый, в свою очередь, держит второго за Фому неверующего. Отсюда их взаимное фатальное непонимание. Отсюда и нечто худшее: читатель, стремясь обмануть свое неверие, становится тугоухим; и тогда уж писатель может врать вовсю, ибо знает, что бесстыднейшую ложь легче всего подсунуть под видом правды. Я не поддаюсь иллюзиям; не внушаю себе, что читатель отнесется ко мне иначе, чем к другим. Я лгу и кривляюсь не меньше прочих… вот что думает он обо мне. Но читатель не должен забывать, что мне нет дела до его мыслей. И не потому, что я как-то особенно пренебрегаю читателем, но потому, что самое важное — это нагота вещей, а мысль (то есть суждение, то есть то, что кто-то о чем-то думает) — это есть само равнодушие. И если я говорю, что в этих абзацах каждое слово искренне, то не для того, чтобы добиться расположения, и не потому, что это правда. Говорю я это искренне, хотя меня самого подобная искренность раздражает и смешит. Но чего стоят эти лучшие устремления, направленные на собственную дискредитацию, в сравнении с весом осязаемых доказательств (могу я так выразиться?). Если я кое-что и отретушировал, то лишь затем, чтобы причесать фразы. Ни для чего другого. И лучшее тому доказательство — легкость, с какой читатель сможет вцепиться мне в волосы, если захочет потратить хоть немного сил на противоборство — страшно сказать! — мыслей… но все же я непринужденно произношу это слово, хотя оно тоже употребляется людьми и, следовательно, от него ничего не зависит. Спешу добавить, что эта абсолютная искренность вовсе не связана с избытком добродетели. (Впрочем, это я уже отмечал.) Просто я стремлюсь к тому, чтобы толкование моей поэтики было этой самой поэтике пропорционально. Вот только я сомневаюсь — а успел ли мой читатель догадаться, что все вышеизложенное представляет собой лишь постепенное сосредоточение войск перед штурмом ключевой крепости, того единственно верного ключа к жизни, каковым является поэтика? Если до сих пор не успел, то я ему это сообщаю. Однако что рассказать читателю о крепости, которую я завоевываю для него, а вовсе не для себя, ибо я являюсь ею, но не нахожусь в ней? Лишь то, что основа этой поэтики, да собственно и она сама, — это «согласие и отрицание» (смотри выше), а потому и я стремлюсь соглашаться или отрицать, то есть полагаться только на те знания, которые меня больше устраивают, или же быть болезненно искренним. Вот одна причина моей абсолютной искренности; другая же — это мысль о том, как я повеселюсь, если у решивших, что ухватили меня за волосы, в руках останется лишь парик.
Вооружившись подобным образом, я с легкостью пишу следующее: если человек лишился рая, то он в нем никогда не был. Если он в нем никогда не был, то изначально проклят. Если он изначально проклят, то сам он и есть проклятие. Все это истинно, пока я нахожусь на четных ступенях; если же я перейду или переползу на нечетные, то оно станет гораздо менее истинным. Предупреждаю: я осознаю, какая это философская и даже метафизическая ересь — написать, будто это истинно, а то истинно гораздо менее.
Общество на такие взгляды (да-да, вопреки всему: взгляды!) обижается. Пламенно защищает истину и — сгорает дотла. Какой там скептицизм, какой релятивизм! Общество зубами держится за абсолютную истину. Оно уже со школы знает, что «два и два — четыре» и что «два и два — четыре» — это истина. (Если бы я вздумал поучить его уму-разуму, то сказал бы, что речь здесь идет вовсе не об истине, но лишь об истинной мысли, однако мои розги куда-то запропастились.) Еще общество уверено, что «два и два — пять» — это не чуть меньшая истина, а просто вообще не истина. Что ж, ладно! А я ему отвечу, что вот уже тридцать две страницы кряду стою на одной ноге на катящемся шаре и пытаюсь сохранить равновесие; шар же этот вдобавок парит в безвоздушном пространстве (с таким же успехом я мог бы сказать — в сверхчеловеческих сферах, но, пожалуй, не буду, ведь всем нам доводилось сталкиваться с людьми, которые, едва услышав слово сверхчеловеческий, сразу принимаются упрекать нас в самонадеянности, словно не догадываясь, что, во-первых, сверхчеловеческий — это синоним внечеловеческого, то есть нечеловеческого, а во-вторых, что человеческое честолюбие просто физически не может тешить себя вне человеческого), так вот, этот шар парит в безвоздушном пространстве, то есть в сверхчеловеческом, что у меня уже болят ноги и что я мечтаю ступить на твердую почву и отдохнуть. Впрочем, я пишу всего лишь поэтику. Если я говорю, что на четных ступеньках абсолютное проклятие человека — это истина, а на нечетных — истина чуть меньшая, то в первом случае я совершенно определенно имею в виду весь человеческий род, а во втором — его разновидности.