- Когда-нибудь тебя это убьет, - подхожу к ней, останавливаюсь в каких-то жалких сантиметрах, а хочется ближе, еще ближе, максимально. Я не могу это сбросить, не могу отгородиться. Да и в общем-то не особенно хочу.
- Когда-нибудь нас всех что-то убьет – отвечает тихо Эли. – Так какая разница?
Я с трудом сдерживаюсь рядом с ней, с трудом собираю буквы в слова, а слова в предложения. Я хочу Элисте Громову так, что слышу, как долбит в виски.
- Ты пришел сюда, чтобы поговорить об экзистенциализме? Или есть какая-то другая причина? Бемби что-то…
Кукла сейчас последняя о ком я желаю говорить.
- Если я скажу, что хочу тебя… - не выдерживаю, опираюсь руками о стену по обе стороны от нее, наклоняюсь к открытой шее, веду носом вдоль вены. Глинтвейн. Лучший в мире глинтвейн. Почти колотит.
Элисте вздрагивает, дергается, что-то хрипло шепчет, громко сглатывает, пальцы выпускают сигарету, и она тонет в луже, а рука Эли зарывается мне в волосы, сжимает рубашку.
Я готов почти сожрать ее.
- Элисте, - доносится из-за угла, и Громова дергается снова, но уже не так, как всего несколько секунд назад. Нет в этом движении прежнего нетерпения, болезненного желания, только раздражение. Она с тихим ругательством отстраняется, отталкивает меня. Дышит тяжело. Тут слишком темно, чтобы я мог рассмотреть ее лицо, вижу только лихорадочно блестящие глаза.
И это хорошо, значит, штырит не меня одного.
Вот только…
Михаил Ковалевский собственной сиятельной персоной. Какого, мать его, хрена он тут забыл? И какого смотрит… как будто имеет право на такой взгляд? В руках мудака веник из лилий. Лилии – кладбищенские цветы.
Улыбка ползет на губы.
- Ковалевский, - обреченно вздыхает Элисте. Собирательница явно не в восторге от встречи. Смотрит на мужика насторожено, потом переводит взгляд на цветочки и чуть дергает уголком губ.
- Ты была прекрасна, - улыбаясь, сообщает шавка совета. – Здравствуй, Андрей, - обходит меня, оттирая плечом и, заглядывая Элисте в глаза, протягивает похоронный букетик.
Ты ж дебилушка… Мне становится совсем весело. Я наблюдаю за этим цирком с одним припадочным клоуном и не понимаю, как он может не замечать очевидного. И как может быть таким тупым.
Элисте букет принимать не торопится, говорить что-то тоже, но ей едва ли уютно. Она напрягается: плечи, шея, даже тонкие расслабленные до этого руки.
- Спасибо, - все-таки произносит Громова, отрывая взгляд от цветов, перехватывает веник. – Но… Не стоило, Миш. Я надеялась, ты меня услышал.
Придурок молчит какое-то время, на лице написан старательный мыслительный процесс. В отличие от Эли, его лицо я вижу хорошо. Он приближается к собирательнице еще на шаг, она чуть отклоняется. Цирк продолжается.
- Я услышал, - кивает в итоге мужик, перестав силиться что-то понять. – И решил исправить твое впечатление обо мне. Я хочу пригласить тебя куда-нибудь. Куда угодно, когда угодно.
Тонкая вертикальная складочка прорезает чистый лоб Эли, взгляд становится жестче, что-то вспыхивает на миг и гаснет на дне глаз цвета ясного осеннего неба.
Ее напряжение я ощущаю кожей. Оно усилилось, стало обжигающе-ледяным. Жилка на шее почти не бьется, хотя еще минуту назад под моими губами пульсировала и дергалась.
- Ковалевский, - я рассматриваю светлого идиота почти с гастрономическим интересом, - тебя мама не учила, что, когда двое взрослых разговаривают, вмешиваться не вежливо?
- Зарецкий, - почти рычит светлый клоун, - ты…
Что я там, меня не интересует. Меня по-прежнему штормит от Громовой. Я по-прежнему чувствую ее вкус и запах на языке. А еще раздражает Ковалевский, стоящий сейчас так близко к Эли, позволяющий себе этот взгляд, эти слова, этот букет… Он что-то слишком много себе позволяет…
Я склоняю голову вбок и слышу хруст собственной шеи.
Старость, ты ли это?
- Ты слишком шумный, Ковалевский. И тебя слишком много, - я беру Элисте за руку, обхватываю за талию, концентрируюсь.
Но ничего не успеваю сделать, Громова вдруг обмякает в моих руках с тихим выдохом. Просто падает мгновенно, и я едва успеваю ее подхватить. Похоронный веник валится в ту же лужу, в которой сгинул окурок.
- Ковалевский, если это твоих рук дело, я тебе ноги вырву, - обещаю с улыбкой растерянному дернувшемуся в нашу сторону мужику и все-таки «мерцаю».
Мне все равно, если Эли поймет, кто я, когда очнется, мне все равно, что подумает, и уж тем более мне все равно на Михаила Ковалевского.
Ну серьезно… Этому мальчишке со мной не тягаться. Вопрос даже не в весовой категории.
В доме полумрак и прохлада, даже сырость, потому что я не думал, что будут гости, потому что даже не предполагал, что удастся попасть сюда до конца недели. Отопление отключено, свет горит только на крыльце и лужайке, пахнет пустым помещением.
Эли на «мерцание» никак не реагирует. Она дышит ровно, не выглядит больной, может, чуть бледнее, чем обычно, и я не ощущаю в ней даже намека на зарождающуюся болезнь. Ни одного отголоска.
Громова тонкая и легкая, дыхание, спокойное и размеренное, ласкает скулу, губы почти касаются подбородка. От нее немного пахнет табаком, ментолом и… глинтвейном. Ее запах.