В течение двенадцати лет Клод оберегала его от страха перед старостью. Ты не стар, когда рядом с тобой такая гладкая, такая красивая женщина, само совершенство, каковым оставалась Клод, над которой время было не властно. Хамоватые люди говорили, в стиле бульварных комедий, «ваша молодая жена…» Молодая было не то слово, потому что Клод уже прошла длинный отрезок жизни, полный всякого рода волнений, коль скоро Жозе-Кло была рядом, со своими ножками и глазками, как у молодой козочки, с сердцем, полным ожидания. Они должны были бы сказать
Смерть, да. Возраст, да. Эти гвозди уже сидели в нем. И уже не один год по этим гвоздям довольно сильно стучали. Но каким образом так быстро рассыпались все мелкие удобства повседневной жизни? Каким образом позволил он разлететься во все стороны своим друзьям, распылиться своим привычкам? Было просто непостижимо, как такой короткий временной промежуток может отделять победителя от побежденного, человека от его тени. Он, конечно же, мог бы завладеть похищенными письмами, возвращенными затем в ящик Брютиже, составить список тех, кто его не бросил, выбрать среди них тех, кого он уважал, написать им, позвать их, объяснить положение вещей. «Вещей?» Объяснить им свое унижение?
Жос не представлял себе, как он поднимется в свой бывший кабинет и заберет, на этот раз по-настоящему, письма, которые ему принадлежали. Он не представлял себе, как после четырех месяцев необъяснимого для них молчания позовет этих людей и признается в своем крахе. Он не видел себя в роли дворняжки, которая прибегает, чтобы рассказать о полученных побоях и что-то поклянчить. Его беспомощное состояние пугало его, но все же меньше, чем рассказ об этом, горький, а может быть, даже и блестящий.
Он встал. Марсиане, обнимающиеся на скамейках, некоторые на земле, в едком запахе пота и под мотивчик гармоники, смотрели, как Жос пошел к водосточному отверстию, порылся в карманах, наклонился и бросил туда какой-то блеснувший в воздухе предмет, возможно, ключ или связку ключей. Послышались комментарии на каком-то хриплом языке, смех. Но когда Жос выпрямился, на лицах уже было написано прежнее равнодушие. Он направился в сторону улицы Аббей. Когда-то там был бар, где пели два американца, черный и белый. Они с Сабиной любили это место в начале пятидесятых. Там они пили коктейль из джина с лимонным соком и никогда не аплодировали: щелкали пальцами. Это было особенностью того заведения. Гордон и Ли? Так, кажется? Два имени возникли, не очень отчетливо, из тридцатилетнего забытья. Жос прошел не глядя между витринами Дельпира и Геербранта. Они тоже отныне принадлежали прошлому, вместе с воспоминаниями о соизданиях, об общих вернисажах, проектах, неудачах, удачах — всём том, что сопровождало его профессию и его жизнь и что, как ему казалось, будет длиться вечно. Но вот пришло равнодушие. Раньше, когда у него были увлечения, то есть кое-какие утайки и эскапады, которые случаются в жизни каждого мужчины, Жос никогда не переносил, чтобы, когда все было кончено, партнерши посылали ему свои письма, напоминали ему о былых смятениях. Он решил по отношению к актерам и статистам из своего прошлого занять естественную для него позицию. Он черпал моральную поддержку в этом своем решении, обретал иллюзию, будто он все еще бодр и свободен, как это бывало у него с женщинами, когда желание было удовлетворено, как это имело место два или три раза, еще и потом, во времена Клод, когда он по-глупому сопротивлялся ее любви, скорее из страха. Потом наступил покой. И он длился одиннадцать лет.