Похороны Гандюмаса состоялись всего за неделю до того дня, когда ему исполнился бы семьдесят один год. Он выглядел на десять лет моложе при жизни и на двадцать лет старше в гробу. Гандюмас лукавил, утверждая, что по гороскопу он овен. Это смещение дня рождения на одну неделю было нужно ему, чтобы отвести от себя подозрения в присущей рыбам изворотливости. Рога вместо плавников — у каждого своя гордость. Символ стоил подтасовки в гражданском состоянии. Шабей проверил. Он знает о Гандюмасе все. Вот уже тридцать лет он не спускает с него глаз, следит за ним, как охотник через оптический прицел за дичью, и посмеивается. Он ни разу не нажал на курок. Не его стиль. Мне всегда казалось, что он мог бы разнести Гандюмаса в клочья, произнеся всего каких-нибудь десять слов, убить его одним-единственным воспоминанием. Но он молчал. Он предпочитал видеть, как при встрече, то тут, то там, во взгляде того мелькало паническое выражение, и наслаждаться этим. Гандюмас тоже, насколько мне известно, не написал ни слова против Шабея. Правда, иногда в разговоре он кое-что позволял себе, но насколько же осторожно! «Великолепный стилист…» Тра-та-та. Они всегда усматривают в нас стиль, эти надутые индюки. Надо сказать, у них самих со стилем не все обстоит благополучно. Артистическая внешность и витиеватая речь Гандюмаса отдавали провинцией. Этот его шейный платок и пиджаки из ткани «пепита». Завсегдатаи ресторана «Сирано» так Гандюмаса и прозвали «Пепитой» — из-за этих его сногсшибательных пиджаков в крапинку.
Какую же, интересно, он хранил тайну? Она разве что угадывалась, она парила над обдуваемыми ветром могилами, сохранялась в памяти пятнадцати-двадцати человек, заглушаемая почтительным безмолвием, спрятанная в противоречиях, которые внезапно обнажает смерть. Откуда-то возникает семья, вновь появляются друзья, забытые или покинутые, влекомые желанием получить неведомо какое прощение или в чем-то отыграться. Труп можно целовать, он не кусается.
Три продрогших в своем безукоризненном облачении академика наводили на мысль о регалиях, которыми Гандюмас внешне вроде бы пренебрегал. Вот только предлагали ли их ему когда-нибудь? Представители многочисленных ассоциаций и союзов, в которых он состоял, снедаемые желанием взять слово, выглядели примерным собранием всех химер, о которых только могут грезить литераторы во всех их обличиях. Давным-давно утратившие творческий порыв корыстолюбцы, завсегдатаи семинаров, лишенные свежих идей лекторы, записные поборники прав человека, хвалители Социалистической партии — все они стояли с бледными от холода и страха лицами, притаптывая твердую землю и стараясь протиснуться в первый ряд, где манипулировали своей аппаратурой несколько фотографов. Самая плотная и самая приличная с виду группа — густые волосы, темные галстуки, — делегированная компартией, держалась крепко спаянной когортой, несмотря на вроде бы неподходящее для этого место. Перед домом Гандюмаса и на кладбище их черные «ситроены» изобразили некое подобие церемонии на министерском уровне, благодушно оркестрованной полицейскими из управляемого социалистами и коммунистами муниципалитета. Мэр превзошел самого себя, держа ненужную бумажку в руке и выступая с затуманенным, но насмешливым взглядом перед тенорами из ЦК партии и «Юманите». Академики поднимали брови: куда это они попали? Похороны без священника, глухое предместье, какая-то дама, называющая себя президентом общества дружбы «Франция — Молдавия», — все это еще куда ни шло. Но это военизированное подразделение, эти похороны, смахивающие на собрание партийной ячейки, это демонстративное изъявление чувств к усопшему: похоже, он при жизни хорошо им послужил! Подписывал, наверное, всякие их манифесты, воззвания, обличал «недопустимые вмешательства», осуждал «пентагоновских ястребов», «атлантическое прислужничество», мятежников, фашистов, Риджуэя-чуму и ракеты, чтобы заслужить после смерти такие вот парадные почести. Теперь можно было, не боясь, компрометировать Гандюмаса — он свое отслужил. Подводная лодка всплыла на поверхность, как всплывает брюхом кверху уносимая волной мертвая рыба.