«У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты.
А вон высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, и на пыльных стеклах прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной, отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Все равно там теперь пусто и никого нет».
Сережа, кажется, не прикипел к своему жилью, словно живет на съемной квартире, как и Годунов-Чердынцев. Не так ли и с героями Достоевского, которые обычно снимают «от жильцов»?
«Случалось ли тебе, читатель, испытывать тонкую грусть расставания с нелюбимой обителью? – вопрошает Набоков. – Не разрывается сердце, как при прощании с предметами, милыми нам […] Я бы тебе сказал прощай, но ты бы даже не услышала моего прощания. Все-таки – прощай. Ровно два года я прожил здесь, обо многом здесь думал, тень моего каравана шла по этим обоям, лилии росли на ковре из папиросного пепла, – но теперь путешествие кончилось».
Уютное, родное – все осталось в прошлом. И в «Даре», и в «Барабанщике» это прошлое связано с темой отца. Отец для Сережи так же окутан тайной, болью, разлукой, как то ли пропавший когда-то, то ли погибший отец Федора Константиновича. Сережин отец, осужденный за растрату, в душе поэт. Его стихи и песни хранят сына от злой судьбы. «Как описать блаженство наших прогулок с отцом по лесам, полям, торфяным болотам […] как описать чувство, испытываемое мной, когда он мне показывал все те места, где сам в детстве ловил то-то и то-то», – вспоминает Федор Константинович. Сережа подхватывает: «Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни. Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу?»
Набоковский герой грезит, что отец когда-нибудь вернется. «Отец часто являлся ему во сне, будто только что вернувшийся с какой-то чудовищной каторги, перенесший телесные пытки, о которых упоминать заказано, уже переодевшийся в чистое белье, – о теле под ним нельзя думать…»
Сереже повезло: его отец придет. И не с вымышленной, но с настоящей каторги. Его не пытали, но он покалечен. «Я смотрю на его левую руку: большого пальца до половины нет. Смотрю на голову: слева, повыше виска, шрам. Раньше его не было». Возвращение каторжника, которого очень ждали.
А что если Сережа какой-нибудь внук другого набоковского героя, Николая Гавриловича Чернышевского? Советский пионер и русский революционер точно сделаны из одного теста. Перемешаем опять гайдаровскую и набоковскую прозу: