Правда, это чувство длилось всего несколько мгновений, как короткое головокружение. Освободился я от него, вспомнив вдруг почему-то – видимо, по дальней ассоциации – другой портрет, фотографию моего дяди Хесуса, уже в летах, с седой бородкой и обычным надменным видом, нелепо наряженного мавром на фоне бутафорского дворца Альгамбры. Я никогда не мог понять, как мог серьезный и уважаемый человек, городской судья, ушедший на покой, позволить себе столь безвкусную эскападу: вырядиться словно чучело гороховое, нацепить тюрбан, восточные туфли без задников и со старинным мультуком в руках усесться в подушки подле мавританских сводчатых окошек из картона перед объективом. Меня всегда возмущала эта фотография – в арабской
рамке, – которую дядя показывал с большим удовольствием. Так вот, неожиданно мне вспомнился этот нелепый снимок, забытый бог знает сколько лет назад и ничуть не похожий на портрет, который я сейчас держал в руках: с него на меня смотрел молодой еще человек, одежды его не было видно – только голова, нарисованная просто и без ухищрений, но с явным желанием добиться наибольшего сходства с оригиналом… Так что же стало с нашей семьей? Ощущение, испытанное мною при воспоминании о старой фотографии, отдававшей непростительной провинциальной театральностью, было таким острым, что на сей раз я даже не почувствовал прилива сострадания или бессильного бешенства, которое всегда охватывало меня, стоило вспомнить – а тут он сразу же припомнился – дядю Хесуса, убитого выстрелом в затылок и выставленного прямо на земле, среди других покойников, словно ярмарочный товар, на обозрение толпы, в которой были и убитые горем люди, искавшие в этом скорбном ряду исчезнувшего родственника, но главным образом – зеваки, непременно слетающиеся на любое зрелище: некоторые отпускали мрачные шуточки, другие что-то злобно бормотали; все это в равной степени было омерзительно. Теперь ужас от воспоминания о навсегда врезавшейся в память сцене смешивался с раздражением, вызванным памятью о безвкусной фотографии дяди, выряженного арабом; странная смесь чувств действовала на меня словно успокоительное средство – не унимая боли, она в то же время словно отдаляла ее; нет, боль, пожалуй, была даже более острой, чем обычно, но она изменилась, как бы лишилась реальности, осязаемости. Итак, значит, что сталось с нами, Торресами, в Испании? Прекрасное настроение, в котором я пребывал весь день с самого утра, было вконец испорчено. Спаси нас бог – что с нами сталось!Поглядев на часы, я увидел, что уже больше половины первого. Я встал. «Слишком поздно, – сказал я, оправдываясь, – лучше в другой раз расскажу». «Поздно? Тогда ты должен прийти сегодня поужинать с нами, – распорядилась сеньора. – Верно, сын? – спросила она у Юсуфа. – Попроси гостя, чтобы он согласился». Мне пришлось уступить. Новые родственники просили так настойчиво, так изысканно, пуская в ход замысловатые доводы, которым мне нечего было противопоставить, даже если бы чувствовал себя более спокойным, чего сейчас и в помине не было. Решив положить конец назойливым уговорам, я резко сказал: «Хорошо, пусть будет так: я приду к вам ужинать. Но с одним условием: сейчас Юсуф пойдет со мной – мы пообедаем вдвоем и вместо сиесты немного поболтаем». Мать улыбкой выразила согласие, и сын отправился со мной.