— Все в порядке, Барб. Я просто проверю, как он. Наверно, какие-то изменения магического фона, гомункулы очень чувствительны к нему, или… Да ты сам себя не похож, Мухоглот! Что случилось? Может, у тебя болит голова после вчерашнего пива? Или твоя маленькая женушка заругала тебя за то, что ты засиделся в трактире допоздна за картами? Или…
Зря она упомянула женушку. Зря вообще заговорила с ним. Мухоглот, невзирая на свой ничтожный размер, осатанел настолько, что в конец перестал понимать, что происходит. Превратившись в крохотный сгусток ярости, он раз за разом отскакивал от стенки и сжимался в комок, чтобы секундой позже врезаться в нее еще раз — точно осоловевшая от холода осенняя муха, пытающаяся протаранить оконное стекло или крохотное ядро.
Он делал это из всех своих ничтожных сил, которые Ад вдохнул в его тщедушное тельце. И сил этих оказалось на удивление много — банка дрогнула, так, точно в нее запустили щебенкой. И еще раз. И еще. Во имя всех распутниц Ада, подумала Барбаросса, открывая рот, но еще не зная, что намеревается сказать, надо угомонить этого выблядыша, пока он не размозжил свои цыплячьи косточки о стекло или…
Она не успела ничего сказать. Не успела предупредить Котейшество, а та, верно, не заметила и сама, что банка с гомункулом, стоящая на профессорском столе, водружена не в центре его, а на самом краю, опасно близко к краю.
Мухоглот заверещал и ударил еще раз, впечатавшись в стекло с глухим стуком. И в этот раз достиг своего. Стоящая на самом краю банка накренилась, на миг замерев в мгновении шаткой стабильности, точно накренившаяся стеклянная башня на Площади Чудес в Пизе. Мухоглот успел прокричать что-то нечленораздельное, исполненное ярости и торжества. Должно быть, на миг — тот миг, что банка зависла над краем — ему показалось, что он сломил стены своей стеклянной темницы, что сейчас сможет выбраться наружу и задать этим двум самодовольным сукам трепку, которую они давно заслуживали. Что сил в его крохотном сморщенном теле еще удивительно много, что…
Мгновение оборвалось, как струна под пальцем, оставив после себя только испуганный крик Котейшества. И оглушительный звон стекла.
Котейшество была в порядке. Это было первое, в чем Барбароссе надо было убедиться, едва только она оказалась рядом. Не порезана прыснувшей во все стороны шрапнелью из стеклянных осколков, лишь облита кисло пахнущим питательным раствором, стекающим по ее кюлотам и колету. Но сама она, кажется, этого даже не заметила.
— Ох, дьявол, — только и пробормотала она, глядя куда-то за кафедру, — Дьявол и сто сорок тысяч блядских чертей…
И это тоже было плохим знаком. Котейшество не ругалась, по крайней мере, на принятом в Броккенбурге остерландском наречии. Если на нее и накатывало желание отпустить крепкое словцо, она использовала итальянский или французский. Но сейчас, кажется, была слишком потрясена, чтобы перебирать.
Барбаросса проворно оттащила ее в сторону, вытаскивая платок. Надо вытереть эту дрянь с ее колета, пока та не впиталась, ни к чему пропадать хорошей вещи. И не только это. Барбаросса закусила губу. Придется разыскать новую банку для профессорского ублюдка, раз уж он был так неосторожен, что расколотил свою прежнюю. Дьявол, а ведь это было не венецианское стекло, а толстый вальдгласс[15] полудюймовой толщины!
— Барби…
Взгляд Котейшества заставил ее замереть, так и не вытащив платка.
— Все в порядке, Котти. Сейчас я достану этого заморыша и… Где он?
— Там, — она указала пальцем и палец этот дрожал, — Он там, Барби. На полу.
Барбаросса перегнулась через кафедру и…
— Сто сорок тысяч похотливых чертей, — только и смогла пробормотать она, — И сорок обозных блядей сверху!
Серый комок в углу, на который она сперва не обратила внимания, и был Мухоглотом. Его крохотное тельце, искромсанное лопнувшим стеклом, едва шевелилось, напоминая не то умирающую птицу, не то шевелящуюся на ветру серую ветошь. Разбухшие ручонки слепо царапали пол полупрозрачными пальцами — едва ли в попытке помочь телу подняться, сил в их несформировавшихся мышцах было недостаточно для этого — скорее, в предсмертной агонии. Рассеченная надвое грудная клетка всхлипывала, обнажая тончайшие ребра, похожие на рыбьи кости, и какие-то полупрозрачные влажные лоскуты, розовые и серые, трепещущие внутри. Полусросшиеся челюсти Мухоглота задергались, точно он пытался что-то сказать, между ними мелко по-змеиному задрожал крохотный язык, наполовину растерзанный его собственными зубами. Большие глаза гомункула глядели куда-то выше Барбароссы и Котейшества, но злости в них уже не было. Было что-то задумчивое, почти мечтательное, совершенно не свойственное им при жизни.