Читаем Барчуки. Картины прошлого полностью

Запах какого-то масла пахнул на меня. Свет стал ярче и теплее, в толпе словно поредело разом. Прямо передо мною стоял седой священник в золотом облачении возле аналоя, с золотым образом, окружённый множеством свечей. Я почувствовал на лбу своём прикосновение чего-то тёплого и душистого, и я увидел, как мелькнула кисть с миром в священнической руке. Толпа уже несла меня далее. Свечи, паникадила, образа, лампада, человеческие лица, звуки пенья быстро проносились передо мною, путаясь и сливаясь. Но вот ещё остановка, и опять стало ярче, и жарче, и реже. Что это такое? Я стоял и смотрел в благоговейном трепете: передо мною в углублении стены на возвышении стоял огромный серебряный гроб под великолепным балдахином… Над гробом висел длинный ряд лампад; в гробу лежал кто-то, прикрытый парчою. Я видел из-под парчи возвышенье ног и сложенных рук, я видел на подушке глубоко надвинутую архиерейскую митру. У этой митры стоял монах, седой, как лунь, в длинной чёрной мантии.

Барыни, военные, дети, мужики, старики и молодые — все лежали ниц перед этим серебряным гробом, все со страхом подходили к нему и лобызали, крестясь и вздыхая. «Митрофаний-угодник!» — что-то сказало внутри меня, и я неподвижно остановился у ступени гроба, не смея подойти к нему. Со стены глядел на меня прямо и строго старец в чёрной шапочке и епитрахили. «Митрофаний-угодник!» — шептал я, и долго не мог отвести глаза от этого старца, на меня смотревшего, от этого таинственного и священного гроба, где лежал, невидимый нашим глазам, но всё-таки чувствуемый божий угодник…

— Положите земной поклон и приложитесь к мощам! — сказал надо мною тихий и строгий голос.

Колени мои подогнулись, и я, ничего не видя, пошёл на ступени. Мне почудилось, что из-под митры святой взглянул на меня, когда я, растерянный и смущённый, тянулся губами до тёмной перчатки, выставленной из-под парчи.

Спотыкаясь, сошёл я вниз, мимо седого монаха. Вдруг меня крепко схватила чья-то рука.

— Грегуар, Грегуар, где ты? Поди скорее сюда! — услышал я встревоженный голос маменьки. — Господи, где ты пропадал? Мы все с ума было сошли.

— Дайте мне воды!

Ноги мои подкосились, в глазах стало зелено, как будто меня погружали в реку; в уши колотило молотком, сердце разом вздрогнуло и замерло… Лица сестёр, маменьки, Карпа Петровича мелькнули, как в тумане, и всё вдруг исчезло, всё помертвело…

Я упал в обморок.

Под смоковницей своею и под виноградом своим


Пусть меня не бичуют прогрессисты и гуманисты! Мне вдруг стало жалко нашего старого крепостного быта; его тихие и простые прелести не воскреснут для меня. Они воскреснут, может быть, даже наверное воскреснут в лучшей, благороднейшей форме, когда сын моего белокурого малютки дождётся своего первого внука. Но что мне? Разве моя кровь будет течь в тех счастливых молодых жилах? Разве моё сердце будет радоваться тогдашнею радостью? Поэтому пусть простит меня добрый читатель, и признает за мною некоторое законное право помечтать с сожалением об утраченном, о жизни, которая живётся один раз. Я невиновен, что эта жизнь была жизнь с крепостным правом и что её радости были, строго говоря, радости крепостников.

Что делать? У меня не было и, конечно, не будет другой жизни.

Вы, седые слуги, верные, как псы; вы, морщинистые няньки, благоговейно привязанные к целым барским поколениям, сменяющим одно другое, до самого дня своей поздней кончины берегущие своих барчуков, как весталки священный огонь, из рода в род, по заповедям старины, — где вы? Когда вы опять народитесь?

Я не знаю — хорошо ли было вам, хорошо ли, что было на свете так, как было, — но я знаю только, что тогда на поле нашей общей жизни росла иногда прочная любовь и прочная дружба. Я знаю, что мы были связаны с вами какою-то родною, неразрушимою связью, и что связь эта радовала и облегчала не одних нас, но часто и вас, и далеко не одного из нас! Я не хочу роптать против нынешнего разлада, холода и неустойчивости всякого рода отношений. Но я осмеливаюсь признаться, что не люблю их, что не желаю их, что даже бежал бы от них, если бы видел вблизи себя уголок, ещё не отданный под их господство.

Я вполне сознаю всю пользу раскапыванья мусора, пиленья досок, творенья извёстки, воздвиганья лесов и прочего хаоса, неизбежного при самых грандиозных постройках. Но, опять смею сознаться, я всё-таки терпеть не могу этой известковой пыли, этих брёвен, наваленных друг на друга, этих камней, вывороченных из земли. И если могу, я никогда не хожу любоваться на них; и если мне хочется, я никогда не отказываю себе в удовольствии вспомнить, как не месте этой грандиозной, смело задуманной закладки мирно стоял прежде уютный беленький домик в пять окошек, в котором иногда проводились милые и беззаботные дни.

Я не говорю с всеобщеисторической точки зрения, но с точки зрения моей собственной истории, моего невозвратимого детства.

Перейти на страницу:

Похожие книги