— У-у! Я коровья смерть! — вдруг раздался пронзительный голос Андрея-Дардыки, и чёрная длинная тень быстро перебежала проулок в трёх шагах перед толпою баб.
Всё разом смешалось. Оглушительный крик: «Вот она, вот она! Бей её!» — поднялся на проулке. Огни и чёрные фигуры с палками бросились врассыпную вслед за мелькнувшей тенью. Окаменев от ужаса, смотрел я, как летели вдогонку этой тени цепы и косы.
— Ой, черти, это я! Отпустите, черти! — вопил, надрываясь, голос Андрюшки.
— Бей её! Вот она! Давай мазницу, мажь дёгтем, — кричали кругом дикие голоса, и стук ударов, сыпавшихся, как дробь, гулко отдавался в холодном воздухе ночи.
— Убили, матушки мои, убили! Насмерть убили! Оглашенные, не видите, что ли? Я Андрюшка! — продолжал вопить в бесплодном отчаянии Андрей. — Ой, караул! Ослеп совсем! Дёгтем глаза выбили… Разбой!
С ракиты, под которою я сидел, что-то тяжко оборвалось. Петруша торопливо слезал на землю и кричал нам взволнованным шёпотом:
— Братцы, скорее домой, через сад! Сейчас откроют нас…
Не помня себя, я бросился через конопляники за Петрушей. Сторож у амбара тревожно забил в доску. А с проулка раздавались на вслед ослабевавшие вопли Андрея-Дардыки:
— Смерть моя! Убили! Караул!.
Часть третья
Ушан
…Мы проснулись среди совершенных потёмок; багровых сентябрьских сумерек, которые убаюкали нас, казалось, только за несколько минут, не было и в помине. Повозка наша плелась теперь лесом. То шла она как по пуховику, в глубоких колеях, засыпанных до краёв опавшим листом, то стучала как по лестнице, пересчитывая беспрерывно встречавшиеся корни и пни. Покойно и уютно было лежать нам в нашей тёплой и просторной повозке, доверху закладенной подушками и свежим сеном. Мы лежали все трое в ряд, потому что и старшему-то из нас было не больше двенадцати лет. Заботливый дядька наш Аполлон укутал нас во время сна ватошными одеялами, точно какую-нибудь хрупкую посуду, а вдобавок сверху прикрыл ещё таким тяжёлым и душным ковром, что мы, ушедши на самое дно повозки, просто уж никаким образом не могли выкарабкаться из своих уютных тёплых гнёздышек. В довершение же всего добрый дядька пожертвовал и собственным овчинным тулупом, тщательно завесив им ту сторону, с которой почему-то предполагал он ветер. Впрочем, мы этому отчасти даже были рады, так как ночь была очень тёмная, и глухой дремучий лес жадно и тесно обступал нас с обеих сторон.
Между тем на козлах, по-видимому, давно уже, велась оживлённая беседа нашего Аполлона с извозчиком. Из нескольких слов нетрудно было понять, что речь шла о самом интересном для нас предмете: о колдунах, леших и прочих страхах. Оратором, само собой разумеется, был Аполлон. Мы невольно прижались друг к другу; все, словно по команде, отвернулись от лесу и с боязливым любопытством стали вслушиваться в каждое слово рассказа.
— Ну так этот Ушан, — говорил Аполлон с свойственною ему хладнокровною важностию, — был наперво, как я тебе сказывал, господской, у помещика Ларивонова старостой ходил. Сколько разов я его и видывал! Из себя такой присумрачный был, совсем безлобый, бровастый, глазищи ажно под самые волосы подползли… И взгляду неприятного был. Это за ним ничего ещё такого не водилось, и разговору в народе не было, как дядю-то моего в лес лечить он водил: рвёт это, говорит, мне травку от поясницы, а сам, говорит, так на меня и глядит, и глядит, словно у него в глазу сидит кто… Ну, а как мать-то его Морозиха покончилась, стало ему перед смертью всю науку и сдай, тут-то уж он в худые дела и ударился. Ведь у них во всём роду бабы с хвостами были, поп их и на дух к себе под исповедь не пущал. А матери его Морозихе и руку солдат топором отрубил…
— Что ж это, почтенный, и взаправду он ей руку отрубил, али это она только представление такое делала? — перебил извозчик с живейшим любопытством.