— Это, брат, особая история пойдёт, — отвечал Аполлон ободрительным тоном, — это уж он тут с сыном своим, с Капитоном, связался… Сам-то Ушан отродясь женат не был, а был у него сынок один, от цыганки ещё у Ларивонова прижил. Да цыганка эта с ним и году не выжила — сама на себя руки наложила… Ну, а сынок-то ничего был, обыкновенный: и художеству его никакому не был известен, и в церковь тоже ходил. Ростом-то он был, правда, невеличек, ну а собой красавец. Вот и посватайся он к Анютке; девка была молодая, бесстрашная. «Что, говорит, мне с того, что он колдун, свово, говорит, не обидит». Ну и точно, наградил их Ушан как следовает: двор постоялый им снял на самом Муравском шляху, и деньгами пятьсот, не то шестьсот дал. А сам уж с той поры ведь как водку стал лопать! Как говорится, что ни окинет глазом, то и выпьет разом… Особливо повадился к снохе ходить, у ней пить стал. Да тут уж, видно, его лукавый вконец спутал! Ведь чем только, я тебе скажу, дерзнулся, окаянный! К снохе своей, с чем, собака, приставать стал! Раз ведь она просто чуть силой отбилась от него, в овин это он её загнал. Сноха-то вот возьми да и пожалься мужу: «Отец твой, мол, не отецкое дело затевает, проходу, говорит, мне просто не даёт…» А Капитон это на грех навеселе случился, море ему по колени! Побёг это сейчас же ночью прямо в кабак, да и накинься на Ушана — давай его всячески при народе костить! «Жид, говорит, ты этакой нечистый! Какие это ты только намётки закидываешь? Что ты, колдун, чёрту душу продал, так, думаешь, и управы на тебя нет? Я тебя, говорит, собаками всего затравлю, лоб, говорит, тебе крестом проломаю, покажись только ты у меня на дворе! Кому это ты только поревновал, бесов сын? Кому душу свою прочишь? Ведь ты, аспид, отродясь и под причастием не бывал. Хоть бы час-то свой смертный по крайности вспомянул!» И ведь как, я тебе скажу, обидел он этим Ушана! Сидел это он сперва молча, ни одного словечка супротив его не вымолвил, только знай водку свою глотает, целый штоф ажно выдул! А как покончил совсем Капитон, поднялся это он потихоньку с лавки, нахмурился весь, волоса торчком стали, да и говорит ему: «Что ты мне об смертном-то часе поминаешь? Ведь я не к кому, как к себе ж пойду. А оттуда-то я вас ещё пуще поеду! Мне и свет-то ваш весь уж давно опостылел, пропадай, говорит, и ты, и сноха моя проклятая! Только скоро я вам о себе весточку подам!» Нахлобучил это шапку свою меховую на самые глаза, пригрозил всем нам кулаком, да и пошёл себе из кабака… А мы, словно ни живы, ни мёртвы, так и остались на лавках… Утречком хватились, стали Ушана искать. А за кабаком овраг у нас был, падаль в него валили, тут-то его и нашли, в костяке лошадином между рёбрами удавился. И лошадь-то была Капитонова, ещё в прошлом году околела!
— Что ж, ему срок, видно, вышел, что руки сам на себя наложил? — осведомился извозчик с заметным участием.
— Стало, уж срок, — отвечал Аполлон совершенно равнодушно. — Его тут же в овраге и закопали. Мы было наперво думали, что земля его не примет; ну нет, ничего, приняла.
— Да что с того, что приняла, — возразил опять извозчик, — колдуну нешто не один стих, что жив, что помер! Ведь он не от себя действие имеет.
— Стало, что не от себя… Ведь вот християнской-то душе только шесть недель и положено на земле пребыванья: три дни, значит, она при теле летает, об себе плачет; до шести дён это ей обители всякие ангел-хранитель показывает, а на девятый день так уж и к ответу требуется, до шести недель судится. А как совсем по ей сорокоуст справят, отпустит душеньку поп на последней панафидке, тут уж она совсем, значит, к месту пределяется, кто куда — одесную там, или ошую… Оттуда уж ей к нам и ходу нет, разве только во сне когда явится — поминок себе просить.
— Ну, да то христианская душа, а ведь душа удавельничья, её и хоронить нельзя.