— Нечего сказать, дело вы делаете, баловники! — строго отвечал он на наш звонкий и дружный смех. — Хоть бы чужих людей постыдились… Анбиции никакой в вас нет… Босыми ножками да по полу бегать… Секундочки им не потерпится… Так чтоб вот всё у них и горело, везде сами поспели. Э-эх! Мука мне с вами, господа!
Но мы и не слушали Аполлона. Нам было весело броситься на свежую постель в одном только лёгком белье, в первый раз после суток томительного качанья, холода, толчков, тесноты и сердечного страха, свободным от душных шубок, мёрзлых валенок, затянутых кушаков, и мы смеялись теперь всей своей душою. Однако усталость сейчас же взяла своё, мало-помалу мы перестали играть и в радостном трепете жаться друг к другу. Смех невольно стал переходить в самую искреннюю зевоту, и задуманные шутки едва слезали с полусонного языка… Молчанье, царствовавшее в комнате, постепенно наводило на нас тихое уныние; прялки перестали жужжать под печкой; огонь, доедавший последние охапки соломы, бледнел и ослабевал… Красный отблеск его сползал по стене всё ниже и ниже, дрожа и колеблясь вместе с предсмертным колебанием пламени; с потолка и из далёких углов надвигались вслед за ним, по его убегающим пятнам, чёрные хмурящиеся тени и повисали над слабо озарённым полом, как какие-то сказочные чудища… С печи слышался беспорядочный, будто кому-то угрожающий храп спавших там извозчиков. Аполлон тоже улёгся среди них. Работница и бабы вышли из горницы; проезжие, сидевшие вокруг нагоревшей свечки, о чём-то молча думали… Только озябшая метель по-прежнему глодала и грызла ставни, да жалобно выла в трубу навстречу последнему, торопливо уходившему в облака пламени. Мы забывались под её однообразный плач. Утомлённые ножонки незаметно вытягивались, ища себе покоя; головы, полные ещё всякого дневного шума и говора, тихо скатывались набок, руки разбросались по сторонам; замкнулись отяжелевшие веки, и молодые детские груди задышали ровно и сильно тем здоровым, свободным дыханием, которым люди дышат только в деревнях, среди чистого раздолья полей, под свежим веяньем леса…
По лесу
Станция пошла лесами… Дорога сначала серела, потом забурела, потом пошёл чистый яркий жёлтый песок. По обеим сторонам тянулся лес. Тесно и капризно жался он к дороге, кудрявый и яркий; но скоро стали проскальзывать между его весёлой зеленью траурные пирамиды елей, торчавшие как обгорелые столбы среди оживлённой деревенской улицы. Чаще и чаще стали попадаться эти вестовщики надвигающегося издали бора, и наконец повалила сплошная, почти чёрная ель…
Меня, жителя степей, охватывает особенно радостное и свежее чувство при въезде в лесную сторону. Словно опускаешься в холодную родниковую воду, из которой вылезаешь бодрый, готовый на многое.
Воздух, земля, вода — всё делается иное в стране лесов. И мысли другие, и люди другие… Я любовался, совсем забывшись, зелёными исполинами, в безмолвном спокойствии провожавшими мимо себя мой тарантас, смешно у их многочисленных непоколебимых ног. Тесными рядами стояли они, кто подняв, кто опустив, кто далеко вытянув неподвижные свои руки; из-за головы первого ряда нагибались другие головы, просовывались другие руки, за другими — третьи, за третьими — двадцатые и сотые, без конца вглубь, в темноту. Всё лезло и напирало на дорогу, тесня друг друга, жадно пользуясь малейшею продушиной, куда бы можно было просунуть ветку и хоть на мгновение окунуться в солнечный свет. Неужели у кого-нибудь есть сомнение, что деревья не живые, что лес не живой? Я не мог поверить этому в детстве, и до сих пор не верю, чтобы растущее и плодящееся не было живо. Я убеждён, что у белой берёзы с плачущими ветками, распущенными как вдовьи волоса, такое же выразительное, от всех отличное лица, как у лошади, оленя, человека… Я не верю, чтобы этот молоденький яркий ясень, вливающий радость в мою душу, сам не чувствовал радости своего существования. Нет, они живы, и каждое из них имеет свою психологию. Посмотрите, сколько разнообразия в листве их, в общем очертании, в характере разветвлений. У дуба тяжёлая, железистая, едва подвижная листва; он весь тёмен, суров и твёрд, как муж силы и опыта. Ясень, напротив, весел и светел, весь сквозит и взбит вверху каким-то лёгким ярко-зелёным пухом, чистый юноша, когда он полон ещё счастливых замыслов и сверкает красотою своей первой весны. У осины и ствол, и листья несколько туманные, серо-голубые; в ней много прозаического, будничного и много женского; хлопотливая, вечно лепечущая хозяйка, без расчетов на красоту и любовь.