Серый каменный столб, на который показывал Алтухов, видневшийся вдали у края дороги коротким обрубком, представлял достопримечательность здешних мест. Он был известен всем и каждому, служил ориентиром, стоял и при дедах, и прадедах, и даже, как гласила народная молва, при их дедах, их прадедах, но никому в точности не было известно, откуда он тут взялся и что собою обозначает. Мнения ходили разные. Одни говорили, что столб остался еще от Мамая, когда в древние времена в здешних степях были татарские кочевья и тут собиралось их войско идти походом на Рязань и Москву. Другие, споря, утверждали, что никакой не Мамай, – татары и камень-то тесать не умели, – поставил его царь Петр, в знак того, что он сюда часто езживал и здешние края были ему любы: тут ему для корабельного строения рубили лес, в Липецке, неподалеку, он руду копал, чугунолитейные заводы устраивал…
Столб был необхватный, имел четыре грани. На одной когда-то что-то было насечено – то ли вензель какой-то, то ли лик чей-то, уже не разобрать. Каждую весну, выезжая пахать, трактористы глупо озоровали: наезжали на столб тракторами, пробуя его свалить. Камень доблестно упорствовал – стоял неколебимо, не шатнувшись… Сила тракторных моторов была против него слаба.
– А почему это деревенька Афониными Хатками зовется? В честь какого это Афони? – спросил у Алтухова Костя, изучающе оглядывая местность и, со своею способностью превращать воображаемое почти в полную реальность, представляя себе, как неслышно текущей над землею майской ночью на том самом месте, где находились сейчас они с Алтуховым, в тишине и безмолвии, под бледным светом горящих в небесной вышине созвездий, на краю обочины стоял, чернея своей громоздкою массой, тяжело нагруженный, воняющий бензинной гарью грузовик, и как в этой же легкой, зыбкой тишине, под этими же спокойно горящими звездами, через вот эти пластающиеся вдаль поля, то напрямик, по пахоте, то выбиваясь на узкие случайные тропки, спотыкаясь о комья земли, проваливаясь ногами в борозды, щуря глаза в окружающую темь, торопливо шагал настороженный, озирающийся человек, дыша по-звериному коротко и часто, в липком поту от быстроты своего хода, от того жара, который изнутри опалял его тело, горячил его мозг…
– Да она вроде и не деревенька, а так – хутор… Верней сказать, не поймешь что, – ответил Алтухов с той щепетильной точностью, с какою он старался отвечать на все Костины вопросы. – Сказывают, когдай-то прежде там пасечник жил, дед Афоня, две хатки его стояли. А потом другие подселились к нему. От его хатенок и следу не осталось, а всё – Афонины да Афонины.
– Сколько ж до хутора отсюда?
– Ну, сколько… Во-он, дерева видать, над бугром макушки торчат – это хутор и есть. Если дорогой, так до свертка с версту, да там версты три, ну, стало быть, версты четыре всего наберется. Дорога-то во-он как обкружает, через тот вон яр, сбочь подсолнухов… А ежели напрямки, так и трех верст не будет…
– Значит, за час дойти можно?
– Час! Это куда – час. Хорошо идти – так и в полчаса там будешь.
– Ну, теперь ты мне повтори все с самого начала, по порядку, а я запишу, – сказал Костя, вынимая карандаш и уже сильно потрепанную от таскания в карманах, с измочаленными углами записную книжку в черной клеенчатой обложке.
Сойдя с дороги, он сел на сухонький бугорок, пристроил книжку на колено. Алтухов поместился рядом. Он был в комбинезоне, в измазанных зеленью сапогах – Костя увел его прямо с работы, со двора животноводческой фермы, где Алтухов был занят закладкой силоса в траншею. Он приходился внуком восьмидесятипятилетнему деду Алтухову, и малый был сравнительно еще молодой, лет тридцати, довольно развитый и понятливый.