Бандит- спортсмен, сносящий с ног заграничного соперника, -это же почти вариация из Высоцкого! Но у Высоцкого такой бандит действует от полноты собственной дури, и Высоцкий с ним себя - от полноты солидарных чувств - ассоциирует. А у Галича над бандитом-спортсменом маячат всякие «федерации, хренации», они его дергают за ниточки, как марионетку, и с кем ассоциирует себя автор, усталый волшебник, определить невозможно: он возвышается надо всем, словно хозяин кукольного театра. Или как бог, пусть даже и похожий на пропойцу.
Мотив подмены тут - постоянный. У Городницкого «атланты держат небо на каменных плечах», и поэт держит небо вместе с ними, и слушатели - тоже. У Галича эта ситуация изначально предстает как профанированная:
Окуджава, когда поет о солдатике, даже о бумажном, - он ведь тоже себя с ним ассоциирует. Галич не ассоциирует себя ни с кем из своих персонажей. Солдаты шагают в ногу - мост обрушивается. Потому что надо всем - «колебательный закон».
Закон. Бог. Федерации-хренации. ЦК. КГБ. ВПШ. Бесовщина всеобщей подмены.
По неотменимой традиции Галич салютует и Вертинскому - предтече предтеч. Прямая перекличка: «Нам «ужин прощальный» - не ужин, а сто пятьдесят под боржом». У Вертинского ужин - мистическая трапеза - у Галича подменная профанная «закусь». У Вертинского - наив, у Галича - горькое знание: «бумажная роза» засунута в «оскаленный рот». У Вертинского роза - настоящая, хотя все думают, что - бумажная. И бриллиант там - чистой воды, хотя все уверены, что - бижутерия.
А Галич знает, что все это именно бижутерия. Что этот театр, этот балаганчик, этот «трактир» - сплошная подделка. Несмываемый грим: Добро на самом деле - Зло а Зло на самом деле - Добро. Правда неверна, а неправда верна. Черное означает белое, белое - черное, и «веселая ртуть» играет роль серебра.
Не потому ли в 1968 году и внемлет Галичу так завороженно «небритая братия» шестидесятников-романтиков, что чует в его опыте то, что ей не дано: знание тайных пределов?
Нет, Галич - это не «театр одного актера». Это религиозное действо катакомбного жанра. Страсти Христовы, разыгрываемые марионетками как бы в шутку. Сублимация искренних слез, не находящих иного выхода, кроме пещерного лицедейства. Замкнутое пространство, ящик, камера, погреб, клетка, пенал. Вертеп.
В роли господа-бога - одинокий хозаин театрика, усталый затейник «с обшарпанной гитарой в руках».
Это же классически-традиционный вертеп, только выстроенный из «современных материалов».
Это же классически-традиционный крик шута, размазывающего морковный сок, но знающего, что за порогом театрика убивают по-настоящему:
Чистая алхимия, пляска символов, каббалистика магических действ. А ощущение - страшной реальности. Словно бы хозяин балаганчика, разыгрывающий представление с ученым котом, сам вот-вот попадет туда, внутрь вертепа, и не морковный сок потечет из ран, а настоящая кровь.
Однажды с ним это произошло. Реально, как эмпирический факт. Но, поскольку впоследствии было превращено в поэтичную новеллу и включено главой в повесть «Генеральная репетиция», - стало ярким художественным эпизодом в хождении души по мукам.
Ночью в ленинградской гостинице - приступ стенокардии.
Вызванный врач «неотложки», коновал из вертепа, делает укол и уезжает, занеся на игле тяжелейшую инфекцию.
Температура - за сорок.
Привилегированные больницы - за заборами. Устроен по блату в общую: в палате на тридцать человек все кровати заняты, мест нет. Поставили каталку стоять посередине. Вертеп.
Пришел заведующий отделением, старичок-татарин. Привел хирурга - пожилую русскую женщину и широким, добрым домашним лицом.
Ангел вертепа - Анна Ивановна Гошкина.
- Ну, поехали! - мирно сказала Анна Ивановна и повезла бездыханного в операционную - спасать.
Спасла. Поставила на ноги.
И пошел бард своими ногами в Дубовый зал ЦДЛ, где дубы-начальники исключили его из Союза писателей.