Найрн был младшим из семи сыновей. Нелегкая им всем досталась доля – едва ли не ногтями выскребать пропитание из скупой каменистой почвы среди гор южных Приграничий. Танцевать он выучился с малолетства: прочь от этой ноги, от этого локтя, от этой мясистой ручищи, от бесшабашных копыт, от клюва злобного гуся… После его рождения мать уселась у кухонного очага и словно приросла к нему навсегда. От нее-то Найрн и слышал первые в жизни песни, когда обезумевший дом пустел, и он наконец-то мог расслышать хоть что-то, кроме воплей, хохота и грохота тяжелых башмаков братьев да хриплых, отрывистых окриков отца, на время обрывавших их галдеж, точно удар обухом топора о дно железного котла. Найрн тогда был столь мал, что слушал песни матери, припав к ее груди. Ее высокий чистый голос сплетал слово и звук воедино, в нечто такое, чего нельзя увидеть, пощупать, попробовать на вкус, а можно только почувствовать сердцем.
Позже, когда Найрн выучился различать слова в сказках и пить из кружки, матери не стало, и он остался один в буйной толпе огромных, нескладных братцев, будто котенок в стаде коров – знай уворачивайся от хвостов да копыт! Готовить еду и латать одежду для всей оравы явилась женщина, круглая, как полная луна, с большущими, сильными – такими же, как у братьев – руками. Порой она тоже пела. Ее громкий сиплый голос был полон тайн, странных огоньков и теней, будто летняя ночь. Ее пение завораживало, Найрн замирал без движения, без звука, с головы до пят обращаясь в слух, вбирая ее секреты всем телом. Видя это, она смеялась и нередко совала в его грязную ручонку что-нибудь съестное. А еще она отвешивала оплеухи братцам, хихикавшим над ним, и при этом ее крепкий кулак не всегда оказывался пуст. Пришлось и им учиться плясать, уворачиваясь от мясницких ножей и увесистых половников. Однажды, вот так же околдованный, Найрн вдруг раскрыл рот, и из горла его вырвалась на волю собственная песня.