Он говорил с прежней театральностью, но медоточивые нотки исчезли из его голоса. Речь его, да и внешний вид были пародией на прежнего Дауда; лицо напоминало грубо вырубленную маску.
— Присоединяйся же к нам, дорогуша, — сказал он. — В конце концов, это наше общее дело.
Как ни удивлена она была увидеть его (но в конце концов разве Оскар не предупреждал ее, что таких, как Дауд, трудно лишить жизни?), робости перед ним она не испытывала. Она видела его проделки, его обманы и его кривляния, но она видела и то, как он висел над бездной, умоляя о пощаде.
— Кстати сказать, на твоем месте я бы не стал прикасаться к Годольфину, — сказал он.
Она проигнорировала его совет и подошла к столу.
— Его жизнь висит на тонкой ниточке, — продолжал Дауд. — Если его пошевелить, клянусь, его внутренности рассыплются по столу. Мой совет — пусть лежит. Насладись моментом.
— Насладись? — сказала она, чувствуя, что не в силах больше сдерживать отвращение, хотя и сознавала, что именно этого ублюдок и добивался.
— Не надо так громко, моя сладенькая, — сказал Дауд, словно ее тон причинил ему боль. — Разбудишь ребеночка. — Он хохотнул. — А он ведь действительно ребенок по сравнению с нами. Такая недолгая жизнь…
— Зачем ты это сделал?
— С чего начать? С мелочных причин? Нет. С самой главной причины. Я сделал это для того, чтобы стать свободным.
Он наклонился вперед, и зигзагообразная граница света и тени рассекла его лицо.
— Когда он сделает свой последний вдох, дорогуша, — что произойдет очень скоро, — роду Годольфинов настанет конец. Когда его не будет, наше рабство кончится.
— В Изорддеррексе ты был свободен.
— Нет. Может быть, на длинном поводке, но свободой это назвать нельзя. Какая-то часть меня знала, что я должен быть вместе с ним дома, заваривать ему чай и вытирать ему после мытья кожу между пальцами на ногах. В глубине души я по-прежнему оставался его рабом! — Он снова посмотрел на распростертое тело. — Просто какое-то чудо, что он еще живет.
Он потянулся к ножу.
— Не тронь его! — резко сказала она, и он отпрянул с неожиданной живостью.
Она осторожно наклонилась над Оскаром, стараясь не прикасаться к нему из опасения, что это может ввергнуть его в еще больший шок и привести к гибели. Его лицевые мускулы подергивались; белые как мел губы были объяты мелкой дрожью.
— Оскар? — прошептала она. — Ты слышишь меня?
— О, если б ты только могла сама себя видеть, дорогуша, — заворковал Дауд. — Когда ты смотришь на него, у тебя глаза — как у раненой оленихи. И это после того, как он использовал тебя. Как он угнетал тебя.
Она наклонилась к Оскару еще ближе и вновь произнесла его имя.
— Он никогда не любил ни меня, ни тебя, — продолжал Дауд. — Мы были его имуществом, его рабами. Частью его…
Глаза Оскара открылись.
— …наследства, — договорил Дауд, но последнее слово он произнес едва слышно. Стоило Оскару открыть глаза, как Дауд тут же отступил в тень.
Белые губы Оскара сложились в форме ее имени, но движение это было совершенно беззвучным.
— О Боже, — прошептала она. — Ты слышишь меня? Я хочу, чтобы ты знал, что все это не напрасно. Я нашла ее. Понимаешь? Я нашла ее.
Оскар едва заметно кивнул. Потом, с предсмертной осторожностью, он облизал губы и набрал в легкие немного воздуха.
— …это неправда…
Она расслышала слова, но не поняла их смысла.
— Что неправда? — спросила она.
Он вновь облизал губы. Речь требовала от него непомерных усилий, и лицо стянула напряженная гримаса. На этот раз он произнес только одно слово:
— …наследство…
— Я была не наследством? — сказала она. — Да, я знаю это.
Призрак улыбки тронул его губы. Его взгляд блуждал по ее лицу — со лба на щеку, со щеки на губы, потом вновь возвращался к глазам, чтобы встретиться с ее твердым взглядом.
— Я любил… тебя, — сказал он.
— Это я тоже знаю, — прошептала она.
Потом его взгляд утратил ясность. Сердце в кровавой луже затихло, а черты лица его разгладились. Он умер. Труп последнего из рода Годольфинов лежал на столе «Tabula Rasa».
Она выпрямилась, не отрывая взгляд от мертвого тела, хотя это и причиняло ей боль. Если ей когда-нибудь придет в голову заигрывать с темнотой, то пусть это зрелище прогонит искушение. Сцена эта не была ни поэтичной, ни благородной; на столе лежала груда отбросов, вот и все.
— Свершилось, — сказал Дауд. — Странно. Я не чувствую никакой разницы. Конечно, на это может потребоваться время. Я думаю, свободе надо учиться, как и всему остальному. — За этим бормотанием она с легкостью могла расслышать едва скрываемое отчаяние. Дауд страдал. — Ты должна кое-что узнать… — сказал он.
— Я не хочу тебя слушать.
— Нет, послушай, дорогуша, я хочу, чтобы ты узнала… он сделал со мной то же самое однажды, вот на этом самом столе. Он выпотрошил меня перед всеми членами Общества. Может, это и неплохо — жажда мести и все такое… но ведь я из актерской братии… что я понимаю в этом?
— Ты из-за этого их всех и убил?
— Кого?
— Общество.
— Нет, пока нет. Но я до них доберусь. Ради нас с тобой.
— Ты опоздал. Все они уже мертвы.